Он протянул ей мясо, и женщина вновь судорожно вздохнула, когда кусок оказался в ее руках, ибо он был все еще горячим, с обугленными краями, и жир сочился между ее пальцев.
Но что-то в словах фенна встревожило ее, и она спросила, чувствуя в горле комок: «С чего бы тебе забывать обо мне, любимый? Я здесь, и ты тоже, а раз ты принес еду, мы все возблагодарим тебя и будем просить остаться с нами, потом же…»
«Тихо, — ответил он. — Этого не будет. На рассвете я должен уйти. Я должен хранить веру, что среди племен феннов, живущих за перевалами, я найду себе новый дом. — На глазах ее выступили слезы, и он наверняка их увидел, потому что продолжил: — Ешь, прошу тебя, набирайся сил».
И она нашла в себе силы спросить: «Ты посидишь со мной, пока я буду есть? Хотя бы это время? Посидишь, да?»
— И все? — удивилась Услада. — Она так легко сдалась? Не верю.
— Слова ее были отважны, — ответил я, — хотя душа несчастной разрывалась от боли.
— И откуда я могла это понять?
— Нужно влезть в ее шкуру, Услада, — как можно мягче пояснил я. — Таков тайный завет всех историй, и песен с поэмами тоже. С помощью наших слов мы, поэты, облачаемся в тысячи шкур, и с помощью наших слов мы призываем вас сделать то же самое. Мы не требуем от вас ни расчетливости, ни цинизма. Мы не спрашиваем вас, насколько мы хороши. Вы либо решаете быть с нами, слово за словом, в каждой сцене, дышать так, как дышим мы, ходить так, как ходим мы, но прежде всего, Услада, мы призываем вас почувствовать то, что чувствуем мы сами.
— Если только на самом деле все не обстоит иначе: может, вы вообще ничего не чувствуете и попросту это скрываете, — предположила Пурси Лоскуток, бросив на меня выразительный взгляд, и я увидел в ее глазах внушающее страх обвинение — от ее оцепенения не осталось и следа, и я понял, что времени у меня совсем мало.
— Вы этого боитесь? Что в действительности мой призыв — обман? Лишь циник способен на подобные подозрения…
— А также тот, чья душа изранена и покрыта шрамами, — добавил Апто Канавалиан. — Или тот, в ком умерла вера.
— Для таких людей невозможен никакой завет, — возразил я. — Может, кто-то из творцов и не чувствует того, о чем просит других, но я не причисляю себя к подобным бесстыдным негодяям.
— Сие более чем заметно, — кивнул Апто.
— Давай уже дальше, — потребовал Крошка Певун. — Она просит его остаться, пока сама ест. И что же, он остался?
— Остался, — ответил я, глядя в спину идущей впереди госпожи Лоскуток. — В хижине было настолько темно, что женщина почти ничего не видела, кроме блеска его глаз, и в мерцании этих двух огоньков воображала все, что только могла вообразить: его любовь к ней, его горе по поводу всего, чего он лишился, то, как он гордился, что принес любимой еду, и то, как радовался при виде того, как она с наслаждением вгрызается в аппетитное мясо. Имасска улыбнулась ему в ответ, но улыбка ее медленно погасла, ибо взгляд фенна казался теперь чересчур холодным или, возможно, в нем было нечто такое, чего ей видеть не следовало. Когда она наконец покончила с едой и слизывала жир с пальцев, он протянул руку и положил ладонь ей на живот.