Говорил он сипло, едва слышно.
- Она сидела, сидела. Пялилась. А потом раз и силой плеснула. И попросила поделиться. Я… - он встал все-таки. Сам. Потянулся. – Вырубило. А как… ты…
Он огляделся и, доковыляв до какой-то ямины, зачерпнул из нее воды. А потом уже мокрыми руками лицо отер.
- Ты… не делай так больше, - повторил Тихоня. – Когда я… не в себе. Натворю. Могу. Много. Ладно?
- Ладно, - соглашаться было легко.
А потом та женщина принесла какую-то шубу, с виду древнюю, которую накинула на Зиму. И поглядела на Бекшеева уже другим, внимательным взглядом.
- Баню затопила, - сказала она. А говорит почти и без акцента. Разве что некоторые звуки получаются чуть более жесткими. – Иди. Помойся.
- Я… дождусь. Потом.
Уговаривать не стали.
А вот Тихоня кивнул.
- Я тогда пойду. Ополоснусь. А то… ненавижу холод.
И ушел.
Потом, правда, вернулся и кажется, довольно быстро. А с ним – и матушка, которая поглядела хмуро, так, что мигом совесть очнулась.
Но промолчала. Матушка.
Потом, дома она выскажется. А сейчас…
- Иди, - Тихоня развернул Бекшеева. А ведь силен. И… умений у него хватит. Шею свернуть. Но зачем? Чего ради? – Все равно толку тут стоять?
Сейчас голос его звучал еще тише, хотя, казалось бы, куда. И рукой Тихоня держался за горло. Надо бы матушку попросить. Пусть глянет.
Потом.
Она, опустившись на толстое ватное одеяло, которое разостлали поверх циновки, склонилась над телами. Женщины. И собаки. Собаки и… и если приглядеться, то видно, что эти двое сплелись воедино, срослись тончайшими нитями силы.