Светлый фон

– Эй, эй, – говорит Санька. – Эй, ну ты чего? Найдется она, хули ей сделается… – Он тянется к арчимаку. – Ну-ка давай, а то ты истеришь уже. Да не смотри так, помаленьку же. Как там ее, Ася? Найдем мы ее…

…Спиртовой жар в глотке – сухой, и мое лицо перестает растворяться, покрывается коркой, шевельни – и растрескается. Не буду шевелить. Не буду делать резких движений…

– У меня там мясо в арчимаке, – сипло говорю я. Черт бы подрал Саню с его спиртом. Есть хочется дико, до бешенства.

– …Так что, поедем твою туристку искать? – через силу выдавливает Санька. Ему не хочется искать мою туристку. Он готов потерпеть, но на самом деле ему хочется одного: выслеживать саспыгу. Беда в том, что мне тоже. – …Или уже спуститься, людей собрать, – задумывается он, заедая спирт кусочком маралятины. Я не отвечаю, занята: жую. – Фиг знает, куда она учесать успела, им сколько ни талдычь, чтобы на месте сидели, если потерялись, все равно прутся сами дорогу искать… Ты откуда Суйлу-то притащила? – спохватывается Санька. – Я бы сразу туда махнул, следы обрезал, может, недалеко ушла. А ты… Ты сама-то спуститься можешь? – он окидывает меня полным сомнения взглядом. Мои синяки и ссадины скрыты одеждой, но, наверное, по движениям все понятно. Да еще и лицо ободрано – я только сейчас вспоминаю о ссадине на подбородке, стесанном об гриву Караша. Выгляжу, наверное, калекой.

– Могу, – буркаю я с набитым ртом. – Но не хочу.

– Да ладно, что, вдвоем за ней бегать? Задолбаемся, тайга большая.

Я с усилием проглатываю недожеванные мясные волокна.

– Не надо за ней бегать, – тихо говорю я. – Всё уже, отбегались.

– Ты серьезно, что ли? – брови Саньки взлетают двумя испуганными запятыми. – Как?!

– Камни обвалились.

– Ни хрена себе, не повезло девке… Я про такое и не слышал ни разу, а ты? – Я коротко мотаю головой, и Саня озадаченно морщит лоб. – Ноги вывихивали на курумнике, было дело, но чтобы так…

У него должен быть шок. Люди не умирают в тайге, люди умирают в больничке от инфаркта, или инсульта, или цирроза, на худой конец – выкашляв прокуренные легкие, добитые пневмонией. Но не в тайге. Не так. И уже тем более – не туристы. Он должен быть в ужасе, но я вижу только вялую грусть, да и та наиграна – просто знает, что так положено. Печально качая головой, Санька тянется к бутылке.

– Помянем… А тело? Надо же сообщить, – говорит он, проглотив спирт. – Родственники, все такое… – Он затихает, отрешенно глядя в огонь.

Санька прав, но я почти уверена, что сообщить о гибели Аси не получится. Пока по этим горам ходит саспыга, никто не сможет услышать и запомнить сообщение, и процесс, который запускает случайная смерть современного человека, остановится не начавшись. Будь это не так – меня бы здесь не было. И Ася была бы жива, а не лежала в камнях под страшными белыми скалами, отравленная проглоченными словами и испарениями с изнанки мира. Да она бы даже сюда не добралась – отловили бы еще под Замками.

Я исподтишка рассматриваю Саньку, прикрываясь кружкой. Его брови все еще приподняты печальным домиком, но он уже расслаблен, почти безмятежен. Уверена: если оставить его в покое хотя бы на полчаса… Но я хочу убедиться.

– Как ее зовут? – спрашиваю я.

– Кого? – удивляется Санька.

– Туристку, про которую ты сообщать собрался.

– А, ну да! Сейчас. Ксюха… Нет, Настя… А что за туристка-то?

Это все саспыга. У меня темнеет в глазах, и кажется, что я стою у подножия кварцитового ствола, белого и смутного, как ледяное месиво бурана. Я чую сладковатый запах снега сквозь дым. Вижу шелковые лепестки несломленных маков, бледные призраки солнца на белом. Мне помогли, я все равно не смогла ее вывести, но мне помогли, и теперь я должна. Чтобы больше никого не забывали в горах. Чтобы мертвые кони не пугали табунщиков. Чтобы не было больше никаких печалей.

Порывом налетает запах тухлятины – мы разделывали ее здесь, распихивали мясо по арчимакам, слизывали с пальцев черную кровь, и это было

(куда мы дели голову)

грубо, дико, отвратительно настолько, что я предпочла забыть эту охоту на много лет и хотела, чтобы ее вообще никогда не случалось. Но ради Аси я ее повторю; и чтобы расплатиться за помощь – я повторю.

И это будет не так трудно, ведь я так сильно хочу снова ощутить этот вкус. Я хочу есть, и ни тушенка, ни маралятина не погасят мой голод.

…Санька выпрямляется, потягивается, похрустывая застывшим телом.

– Так ты что, в Кучындаш спускаешься? – спрашивает он, и я качаю головой:

– Ты же вроде хотел, чтобы я тебе с саспыгой помогла. Что, передумал уже?

– Не-е-ет, – тянет Санька, просияв. – Ничего себе! Другое дело! А то вся такая – «да я не умею, да меня на охоту и не звали никогда»…

– Так и не звали, – бледно улыбаюсь я.

* * *

…Навес в «Кайчи», не поздний еще вечер – так, глубокие сумерки. И редкая тишина: слышно, как боталят кони в сиверу́, как шумит Кучындаш – неумолчный, ровный говор потока, бьющегося о камни. Сегодня мне неприятен этот голос, и каждый раз, когда ветер с реки делает его громче, я невольно напрягаюсь всем телом и прикасаюсь к забинтованной руке.

В «Кайчи» безлюдно. Если бы не гости, нас бы тут было человека четыре, но на базу занесло Мишку и Сыча, которые болтаются между деревней и Озерами по каким-то своим загадочным делам. Я им даже и рада (мне, кажется, нравится Мишка), но я не хочу быть здесь. Я хочу быть наверху, но группа не набралась. Так бывает, но из-за этого я уже третий день торчу на базе. А хуже всего то, что наверх в этом сезоне я больше не попаду: через неделю мне уезжать. Я увижу горы снова в лучшем случае через год. Только и остается, что мрачно бухать с Мишкой и Сычом. (И кто-то там был третий, кто-то длинный, тощий, кажется, из наших, базинских, – не помню, никак не могу вспомнить.)

Единственное мое дело – обкатывать на ближайших полянах рыжего трехлетку, всего месяц как охолощенного, заседланного впервые меньше недели назад. Я зову его Имбирь, Имочка. Имочка меня сегодня умотал, и глаза уже слипаются. Но спать я не иду: во-первых, из-за Мишки. А во-вторых, стоит задремать, и я тут же вздрагиваю всем телом, готовая вырываться и выгребать, а сердце, подстегнутое новым всплеском адреналина, ломится из груди: днем Имочка, придурок малолетний, напугался брода, устроил родео прямо посреди Кучындаша и таки вывалил меня в воду. Под бинтом у меня длинная, от локтя до косточки на запястье, царапина – распорола руку об холодный мокрый камень. В голове – стеклянная, прозрачная, вскипающая белыми массами пузырей мощь воды. Стоит закрыть глаза, и вода бьется под веками, и я снова чувствую, как меня неумолимо тащит ледяной поток.

Это пугает, но еще страшнее то, что я почувствовала, когда начала слабеть. Когда мне стало все равно, куда убежал Имочка. Когда в глазах потемнело и я поняла, что теперь ничего не важно и забот у меня больше никаких.

Освобождение, вот что я почувствовала.

Мне это не нравится.

…Сыч хлопает меня по плечу, и я снова вздрагиваю.

– Чего скучаешь? Кружку давай, – говорит он. – Что-то ты нынче совсем тихая.

– Не хочу уезжать, хочу наверх, – говорю я (не в первый за вечер раз). – Еще пару дней здесь поторчу, и Вера точно додумается в повара меня загнать. Буду с поварешкой над котлом стоять вместо того, чтобы… – Я машу рукой, едва не всхлипывая. – А наверху все желтеть-краснеть начало, я пофотать хотела… – Я вздыхаю. – Да ладно, просто устала сегодня.

– Накупалась, – понимающе кивает Сыч, и Мишка ржет. – А ты оставайся, – говорит Сыч, – кого тебе в городе делать?

– Учиться, например, – бормочу я с кривой улыбкой и чувствую, как дрожат губы.

– Что-то ты, студентка, совсем скуксилась, – усмехается Мишка. – Тебе бы саспыги поесть.

Сыч перестает ухмыляться и бросает на него быстрый предупреждающий взгляд, но поздно: я уже проснулась.

– Что за саспыга?

– Во даешь, – удивляется Мишка, не обращая внимания на Сыча, – почти местная уже, а саспыги не знаешь.

– Так расскажите…

И они вдруг начинают мяться, мямлить и отводить глаза.

– Да сказки всё, – сердито говорит Сыч.

– Да просто зверь такой, ничего интересного, – одновременно с ним говорит Мишка.

– Хочу сказок, – заявляю я и допиваю наконец водку, налитую в мою кружку час назад. А потом сижу, впившись в холодный металл так, что немеют пальцы, и слушаю про зверя, живущего на самых бесплодных осыпях, зверя, покрытого серыми перышками, с башкой такой страшной, что лучше на нее вообще не смотреть. Про мясо, вкуснее которого нет ничего на свете, про мертвых коней и забытых людей, и про освобождение от всех печалей, и морок, морок, от которого едет крыша и невозможно прицелиться в пухлое, неуклюжее на вид тело, и все время кажется, что спишь и видишь самый плохой сон. Я слушаю, вылавливая все это из нарочито безразличных, отстраненных слов, пересыпанных машинальной руганью и напоминаниями, что все это – болтовня, болтовня и болтовня. Сказки, не забывай. Я обещаю не забывать и все крепче сжимаю кружку, и лавка подо мной уплывает, а толстые кедровые спилы под ногами становятся зыбкими и ненадежными, как холодец.

А потом Сыч ухмыляется и говорит:

– Смотри, что-то совсем мы Катюху запугали. – И я улыбаюсь и усилием воли расслабляю руки. Просто сказка, мало ли что почудилось на верхней тропе… Но мне не нравится, как хмурится Мишка. У Мишки вид человека, который никак не может поймать слово, вертящееся на кончике языка. Я тихонько отставляю кружку, и этот жест как будто подстегивает его память.