Светлый фон

Думаю, ничего он не видел и не слышал на гольце. Думаю, он там что-то почувствовал. Может быть, ощутил, как плавно выскальзывает из-под него седло. Или воздух вдруг сделался сплетенным из стеклянных нитей. Или показалось Саньке, что он не едет на коне по горам, а лежит в кровати, натянув на голову одеяло, потный, испуганный и потерянный, одеяло шуршит в ухо, и он рад: шорох ткани заглушает то, что он не хочет слышать. Например, как любимый дядька, здоровенный, квадратный, грудь колесом, разговаривает во дворе – в дом не зовет – с неприметным городским хреном, и в голосе у дядьки его вечная колкая усмешечка, но под ней – страх…

Еще думаю: наверное, перышки саспыги покажутся Саньке розоватыми, и он поймет, что однажды уже видел их, но не вспомнит, где и когда, только смутится – и тут же отгонит это смущение. Я это знаю, хотя не могу объяснить себе откуда. Или тоже не вникаю в детали: ведь я охочусь на саспыгу, и здесь так положено.

И я уверена, что мы зря едем, – если саспыга и была вчера на гольце, то уже ушла. Я, кажется, знаю, где искать и куда мы в конце концов за ней придем. Но я не спорю. Дело вот в чем: я ни разу не была на той стороне Аккаи, да и никто толком не был: зачем лезть в камни над проходной долиной. И мне любопытно.

Мы давно пересекли основную тропу, продрались сквозь болотистый серебристый ивняк и теперь поднимаемся по замысловатой траектории, обходя небольшие скалки, надежно оплетенные корнями низкорослых кедрушек. С вершины одного из деревьев срывается маленький соколок с голубовато-стальными крыльями и молниеносно лавирует, преследуя пухлую пичугу. Из крупной осыпи по левую руку нас освистывают сурки – они так близко, что можно рассмотреть двух часовых: стоят на камнях жирными рыжими столбиками. А я считала Аккаю скучной…

Еще вчера я думала, что навсегда потеряла интерес к новым местам. Но, наверное, его нельзя потерять. Возможно, желание пролезть новой тропой, а лучше – и вовсе без нее, жажда пробиться в нехоженое и посмотреть, что там дальше, – и есть я. Я – та, кто хочет бродить по этим горам и рассказывать о них, и если я перестану смотреть и замолчу, если мне станет неинтересно…

(мягкая трава под босыми ногами

белая коновязь от преисподней до неба

слишком густой воздух растворяет

освобождает от тугой оболочки)

Саспыга близко, но время у нас еще есть.

…Санька покуривает на ходу, стряхивая пепел мимо конского плеча, и вид у него мечтательный, почти вдохновенный.

– Я, знаешь, не для себя стараюсь, – говорит он, сидя вполоборота и убедительно тыча сигаретой в воздух. – Пусть себе ржут, потом спасибо скажут. Сейчас всем нашим удача нужна, ясно? Ты-то что, приехала, по тайге побегала и уехала, ты не знаешь…

– Ну, я возвращаюсь каждый год, – бормочу я.

Для меня главный источник деревенских новостей – Генка; Генка поговорить о новостях любит – все равно с кем – и говорит складно, но всякий раз, послушав его, хочется удавиться. Как любой человек, из потока направленной в никуда речи я улавливаю только то, что меня задевает. И каждый год слышу от Генки: новая турбаза там, дорогие модные коттеджи сям. Дорога и еще одна дорога. Горнолыжная трасса на Озерах. Камеры на каждом дереве в лесу, внезапно оказавшемся собственностью корпорации, – черт знает что они там строят, вроде еще одну турбазу, никто не знает, потому что местных туда не берут, даже конюхов нанимают в других областях: пусть угробят половину голов, зато чужаки. Все это пока – не на нашем маршруте, пока еще нет; но – все ближе, все теснее. Каждый раз, послушав Генку, я думаю: наверное, это мой последний сезон. Ну, может, предпоследний. И уговариваю себя: в этом году не достроят, может, даже в следующем не справятся. Мне нужно верить в это, иначе я не смогу дышать. Оболочку моего мира грызут, я знаю, что скоро она лопнет, но каждый раз думаю: не сегодня. Я не знаю, как жить, когда этот мир сольется со всем остальным и перестанет существовать, и отбрасываю эти мысли, едва завидев их тень. Я баюкаю свою любовь, как раненую руку, и отдергиваю ее от всего, что может задеть, еще до того, как осознаю опасность. Но боль – боль остается.

Может быть, если я еще раз поем мяса саспыги, мне будет легче.

Может, я даже перестану видеть Асины пальцы, скребущие по камню.

Но, думаю, у Саньки другие заботы. Вот землю вокруг деревни из-за туристического бума скупают – это да, это его волнует: скотину пасти становится негде, да и с дровами все сложнее…

– …и, главное, слышь, она ведь здоровая, кто как говорит, но не меньше козла размером, – говорит тем временем Санька. – Ее же всего по кусочку нужно, на всех хватит. Я слыхал, его вообще много нельзя есть, крыша съедет. А помаленьку – это же… Я знаешь что думаю? – Санька понижает голос, хотя вокруг на десятки километров никого нет. – Я ее закопчу – ну вот как маралятину – и отправлю… у меня два другана там, – ну, ты поняла, – мы с одним за одной партой сидели… Им-то вообще надо… Как ты думаешь, выйдет? Послать-то? Поди, пропустят?

Я деревянно наклоняюсь и треплю шею Караша, чтобы скрыть лицо.

– Не знаю, Сань, – бормочу я. – Не разбираюсь в этом.

Зря прячусь – Санька на меня не смотрит. Санька загорелся.

– Я вот думаю, поди пропустят, – оживленно говорит он. – Продукты ведь можно в посылки класть, мало ли, может, я говядины насолил, кто там разберет, правда?

– Наверное. – Я закусываю губу. – Только вряд ли им это поможет.

– Удача-то не поможет? Шутишь?

– Я слышала, освобождение от печалей. Не удача.

– Разве это не одно и то же? – Я отрицательно мычу. – Да ну, – отмахивается Санька. – Если тебе по жизни везет, то и печалиться не о чем, что, скажешь, не так?

Мне вдруг хочется спросить, сколько Саньке лет, и я прикусываю язык.

* * *

– Смотри! – хриплым шепотом орет Санька. – На два часа, рядом со снежником, ну же!

Я смотрю изо всех сил, но так, чтобы вовремя моргнуть: важно не смотреть на бо́шку, а то сплохеет. Но до осыпи, на которую показывает Санька, не меньше километра. Смешно даже надеяться заметить на таком расстоянии серое на сером, но я смотрю. Сумрачное пятно скользит по камням, но оно слишком темное и слишком близкое, и быстро становится понятно, что это всего лишь тень птицы. Я мигаю от света, и на фоне гольца плывут красно-зеленые светящиеся пятна. Это все движение, которое я могу увидеть.

Санька в нетерпении привстает на стременах. Его азарт передается Бобику, и тот дергается и рывками поджимает зад, готовый сорваться галопом неведомо куда. Проблема в том, что напрямую здесь не то что галопом – самым тихим шагом не пройти. Я лихорадочно рассматриваю склон, выискивая среди курумника и можжевеловых зарослей хотя бы намек на проход. Кошусь на Саньку – тот тоже шарит взглядом среди камней, то и дело вскидывая глаза наверх, туда, где движется невидимая для меня тень. Почти беззвучно шевелит губами:

– Если туда… потом вбок двинуть… Ах ты, сука, ушла! – с досадой восклицает он. Дышит часто, как загнанный, на посеревшей коже проступили мелкие капельки пота, черные волосы прилипли ко лбу. Санька оборачивается ко мне, и в его широко раскрытых глазах плещется изумление. – Видала, какая здоровая? – хрипло шепчет он. – Да она с коня! Это прикинь сколько мяса… – Несколько мгновений он смотрит в никуда, потом встряхивается. Становится деловито-оживленным. – Половину спокойно загнать можно, все равно всем хватит. Говорят, за нее бешеное бабло платят те, кто понимает. – Я пытаюсь возразить, и он широко поводит рукой: – Да ты не бойся, я с тобой поделюсь, все по-честному. Дядька мой одного мужика знает, он мне его телефон даст…

Я вспоминаю, как Сыч говорил о каком-то человечке с телефончиком, и подспудная мысль, которую я никак не могу поймать, заставляет меня спросить:

– А кстати, как он поживает, дядька твой? Что-то я его сто лет не видела…

– И не увидишь! – усмехается Санька. – Он нынче большой человек стал, если даже вдруг захочет сюда подняться, его вертушкой забросят, жопу об седло сбивать не придется.

– Как-то не слишком весело звучит, – говорю я, и Санька пожимает плечами: а кто тут говорит о веселье? – И насколько он большой человек? Чем вообще занимается?

– Чем надо, – отрезает Санька и отводит глаза. – Ты только не думай, он с нами всегда – на праздники там заехать или помочь чем. Но о своих делах не болтает, и я не буду.

Ну да. Мы тут охотимся на саспыгу и поэтому не вдаемся в детали. Я начинаю злиться:

– А что так? Боишься собственного дядьки? Или стесняешься?

– Да иди ты… – заводится Санька.

У меня вдруг темнеет в глазах, а седло подо мной плывет, будто Караш потерял равновесие и валится набок. Я рывком перевешиваюсь на другую сторону, и Караш торопливо переступает с ноги на ногу, восстанавливая равновесие.

– Слушай! – хрипло говорит Санька.

– Да слушаю я, ты расскажи толком…

Санька вытягивается в седле, сосредоточенно приопустив веки, погруженный в себя.

– Вот опять, слышишь? – шепотом говорит он. Я слышу, и волоски на моем теле становятся дыбом.

Как нарочно, ветер стихает, и тишина накрывает склон ватным одеялом, тишина такая густая, что я сглатываю, думая, что заложило уши, а потом понимаю: надо проснуться, скорее проснуться, я не могу дышать, надо выбраться отсюда проснись