Бросил Галухе рыбёшку, пошёл прочь, опираясь на плечо внука.
Светел играл, испытывая небывалое вдохновение. Крылья лебединые, щёкот соловьиный, сердце соколье! Пернатые гусли больше не раздумывали, так ли играл их прежний хозяин. Обласканные, прирученные, живмя жили в ладонях, самозвучно подсказывали, вскипали голосницами, перекатывались бурунами-созвучьями. Ильгра по ту сторону огня звено за звеном ощупывала кольчугу. Шелом с меховой прилбицей и латные рукавицы дожидались в шатре, а мечи, выхоленные, смазанные, и проверять не было нужды.
Народу возле костра прибавлялось. Непогодье, было ушедший после первых трёх песен, вернулся с большой ватагой походников. Суровые мужики несли кто копьё, кто секач, кто дроворубный топор.
– Владей нами, государь Неуступ, – просто сказал Непогодье. – Вели, что делать в бою, а мы уж не выдадим.
Ильгра смотрела через костёр на молодого дикомыта, нечаянно сотворившего то, что ни разу не удавалось Крылу. Толпа, глухая к разумному слову, сплотилась народом. Пугливые дети рабов познали воинскую решимость. Струны сыпали искрами, золотой свет оплетал волосы гусляра, плескал в глазах огненным мёдом. Таким, как сейчас, парень был под мёртвыми звёздами, когда всех тащил на себе обратно в живой мир.
Кольчуга железным ручейком потекла у Ильгры с колен. Стяговница всё смотрела на Светела, а Светел – на неё, глаза в глаза. Потом он вдруг встал и шагнул к ней, забыв обойти полыхающий костёр, и видевшие клялись, будто пламя с рёвом шарахнулось на стороны, приветствуя, уступая дорогу. Светел нагнулся к девушке, подхватил на руки, понёс в братский шатёр.
Люди крепки задним умом, и Галуха исключением не был. «Всё из-за неё… дурнушки никчёмной…»
Дёрнуло же смолчать, когда разглядел Избаву в хворостяной куче! Не сбеги девка, мораничи бы в затон не нагрянули. И Телепеня с боярыней Кукой, живые, вели бы шайку выходцев этой самой дорогой, может, в этом поезде. И никакой Ялмак не порывался бы дорогу залечь.
Галуха по сто раз на дню играл бы про Кудаша. Терпел, радовался. А после, в Аррантиаде…
Возле дружинного костра по-прежнему пели. Тележного голоса больше не было слышно, зато всё прибывало других, таких же яростных и упорных. Унялись гусли, но кто-то дёргал зубанку, понуждал кричать дудку, годную созывать оботуров. Принесли даже бубен. Согревшись, тот зарокотал, загудел, давая дикарским песням такую же дикарскую меру.
«Чего ради чувству поддался, в Чёрную Пятерь не пошёл? Там призраки бродят и Ветер гнушается, зато брюхо довольно…»
Рыбёшка, брошенная стариком, разожгла в желудке тоску. Трое саней с болочками, оставленные Зорку, стояли угрюмым особняком, в одном плакал ребёнок. Там Галухе больше не было места. Ущемлённому богатею сделалось не до песен. А Непогодье, ставший в поезде вожаком, мимо переметчика ходил, как мимо порожнего места.