Я поднимаю ее закутанную тушку. Когда я прижимаю ее к груди, она почему-то кажется легче.
Я поднимаю ее закутанную тушку. Когда я прижимаю ее к груди, она почему-то кажется легче.
– Прости меня, – шепчу я настолько тихо, чтобы дядя не услышал.
– Прости меня, – шепчу я настолько тихо, чтобы дядя не услышал.
Я подхожу к краю ямы. Она большая, чуть длиннее моего роста, и уходит в кромешную тьму, туда, куда не достает свет от фонаря в ногах дяди Руфуса.
Я подхожу к краю ямы. Она большая, чуть длиннее моего роста, и уходит в кромешную тьму, туда, куда не достает свет от фонаря в ногах дяди Руфуса.
– Я не вижу.
– Я не вижу.
Его губы поджаты, глаза холодные.
Его губы поджаты, глаза холодные.
– Тебе и не нужно видеть, чтобы знать, как спуститься вниз.
– Тебе и не нужно видеть, чтобы знать, как спуститься вниз.
Я не хочу бросать ее туда. Хватит с нее жестокостей за сегодня… за всю короткую жизнь.
Я не хочу бросать ее туда. Хватит с нее жестокостей за сегодня… за всю короткую жизнь.
Проглотив комок в горле, я лезу в яму. Чем-то пахнет. Земля и сырость, многолетнее гниение листьев и коры – к этим лесным запахам я уже привыкла.
Проглотив комок в горле, я лезу в яму. Чем-то пахнет. Земля и сырость, многолетнее гниение листьев и коры – к этим лесным запахам я уже привыкла.
Но есть еще что-то.
Но есть еще что-то.
Что-то более густое, глубокое. Что-то, от чего у меня перехватывает дыхание и сводит желудок. Разложение и гниль, как от давно умершего животного.
Что-то более густое, глубокое. Что-то, от чего у меня перехватывает дыхание и сводит желудок. Разложение и гниль, как от давно умершего животного.