Михайле болт позвоночник перебил, жилу кровяную внутри разорвал, чудо, что с такими повреждениями он хоть несколько минут прожил… у Федора тоже шансов не было, но там рана другая была. С ней Устинья справилась, всю силу выплеснув, а сейчас… не могла она сейчас так поступить!
Не могла!!!
Ей и Агафья так объясняла, когда беременна волхва, то до какого-то предела можно силы отдавать, а потом — выбирай: ты, ребенок или тот, кого ты спасти хочешь.
Кого-то но потеряешь ты. А ежели что не так пойдет, все умрете, втроем…
И Устя рыдала. И от осознания своей вины, и от того, что любил ее Михайла… и ведь не ее защищал, Бориса, понимая, что Боря для нее ценнее своей жизни, и… останься жив Михайла, все одно ее ненависть не делась бы никуда
Не забудет она той черной ночи, и той черной жизни не забудет.
Но теперь сможет… простить?
Или понять Михайлу? Или это в ее памяти два разных человека будут. И оплакивать она его будет искренне, и на могилку ходить, и детям обо всем расскажет…
А… кто стрелял-то?
* * *
Когда к Руди государь подошел с женой под руку, Истерман так увязан был, что колбасе впору. А смотрел даже не зло — тоскливо. Как волк, попавший в капкан. И завыл бы, да ему в рот палку вставили, завязочки на затылке, не укусил бы негодяй яда хитрого, не помер раньше времени.
— Вот так добыча, — Борис едва не облизывался. — Боярин, распорядись. В Пыточный его, и пусть со всем бережением допрашивают, не дай Бог с собой покончит, или о чем спросить забудут! Он у меня до донышка выльется! Понял?
— Как не понять, государь! Исполню со всем старанием!
Стрельцы Истермана подхватили, потащили, а Борис на Устю посмотрел.
— Душа моя, как ты, еще потерпишь?
— Конечно, родной мой. Сколько надобно.
До позднего вечера терпела Устинья.
Допросы терпела, разговоры, дела важные, ровно тень за мужем следовала, оглядывалась. А вдруг?
Но более никого не было.
И только вечером, оставшись с Борисом наедине, позволила она себе разрыдаться на широком мужском плече. Разрешила слабой стать, беспомощной.