Светлый фон

Даже под поверхностью матовой воды порезы от осколков Кусанаги-но цуруги можно было пересчитать все до единого. Глубокие, до сухожилий с мясом, мелкие и розоватые штрихи. Хорошее напоминание об ошибках – и о том, чтобы уметь их себе прощать, но исправлять. Кёко всё больше понимала Ёримасу, годами не прикрывавшего чёлкой лоб с выжженным сёгуном клеймом. Быть может, однажды она даже поймёт и то, почему он о таких вещах, как Тоцука-но цуруги, ей не говорил.

– А на копчике что? – спросил вдруг Странник.

Кёко вскинула сначала голову, а затем и брови.

«Ах, он и туда тоже смотрел, значит! Но как, если я даже не помню, чтобы поворачивалась к нему спиной?!»

– Само в глаза бросилось, – сказал он в своё оправдание совсем неубедительно. Видать, Кёко за время странствий с ним уже научилась предъявлять обвинения без слов, одним взмахом ресниц, когда моргала.

– Как же, – буркнула Кёко, осторожно вытягивая под водой ноги. Из вредности она противилась Страннику и его любопытству несколько минут, но потом всё же рассказала: – Дети с ледяной горки столкнули. Мне было два или три, зима снежная выдалась, у меня тогда ещё не было сестёр, играться потому тоже не с кем было… Пыталась подружиться с теми, кто жил поблизости, детьми красильщика и владельцами ятаев. Меня не очень-то жаловали за мои глаза и род, вот с горки кубарем и спустили. Я на камни налетела, что были под снегом. Все ноги и спину ободрала.

– Ты это помнишь? – спросил Странник, вглядываясь в неё через клубы пара. В этом мареве, душном и молочном, всё казалось сном, и он напоминал её давнюю фантазию, размытый, тусклый силуэт из тех самых детских грёз, в которых Кёко становилась сильной, знаменитой и великой, как он. – То, как тебя толкнули и как ты ударилась.

– Нет, – ответила Кёко. – Только игру помню… Горку и снежки… Маленькая ещё была.

– Откуда тогда знаешь, что случилось?

– Кагуя-химе порой этот случай припоминала, когда я на сестёр жаловалась, мол, они всего-то-навсего волосы мне бобовой пастой измазали, не с высоты толкнули же… И шрам долго заживал, дедушка иногда интересовался, не ноет ли он.

За плеском воды, вдруг забившей не только из спущенных бамбуковых желобов, но и откуда-то из земли – видимо, пришла пора обновлять воду, – Кёко смогла ненадолго скрыться от шёпота своих старых печалей и навязчивых мыслей. Краешком глаза она замечала, как Странник ворочается, то опускается на дно ванны, то забирается обратно на выступ, плещется, позволяя воде его омыть. Кёко же сидела неподвижно, запрокинув голову к выбеленному потолку, и воскрешала в голове смутные воспоминания, как утопала в искрящемся снегу, пока он не перестал быть белым и не стал красным. Удивительно, но она тогда даже не заплакала. И на детей не затаила обиды тоже. Даже униженной, одинокой себя не чувствовала. Может быть, потому что у неё были Аояги с дедушкой или потому что она уже тогда осознавала себя исключительно как оммёдзи. А что это за оммёдзи такой, который плачет из-за других детей, пускай он и сам ещё ребёнок?