— Любуешься?
Иахим был тут как тут. Неслышно вышел на крыльцо, встал рядом, жилистый, в одних штанах, шрам на щеке, птица-змея на плече, чуть ниже Лёшки даже, а словно сантиметров на двадцать выше.
И ухо — неправильное.
— Дышу.
— Понятно, — Штессан повернул голову, и Лёшке стал виден его затылок.
Под черными волосами проглядывал, приподнимая их, заживший рубец.
— Я вполне взрослый, — сказал Лёшка.
— Так-то да, — Иахим улыбнулся и положил руку ему на плечо. — Ты только не обижайся на Солье, Алексей. Он иногда резкие вещи говорит, а понимание его правоты приходит позже. Он мыслит по-другому.
— Ага.
— Пойми, нам важно вернуть Ке-Омм. А Солье — последний, кто это может сделать. И ради Ке-Омма он пожертвует многим.
— И мной?
Лёшка посмотрел на Иахима.
— Возможно, — не отвёл глаз Штессан. — И мной, и Эраном, и Кортозом. И всеми, кого ты вытянешь с той стороны.
— А так хотелось пожить, — сказал Лёшка.
Слова прозвучали так жалобно и нелепо, что в конце он не выдержал и хрюкнул.
— Печаль, — сказал Иахим.
Они расхохотались, не сговариваясь.
— Вот у нас в кнафуре, — раздался за их спинами голос Мальгрува, — был панцир такой, по имени Йоггин. Как ночь перед сражением, ну, с кнелями мятежных кошалей или с ассаями теми же, так у него дар прорезался — самую простую, тысячу раз слышанную историю умел рассказать так, что все с ног падали. Такие оборотцы вкручивал — глаза таращились и рот перчаткой раскрывался. Даже дядя Гейне-Александры, сиятельный Клоцнар Лакке Невозмутимый, однажды нахохотался так, что подпалил себе знаменитую бороду от лагерного костра. И я сам тому был первый свидетель. Да. И это я к чему вообще? К тому, что в ожидании смерти всякое уныние лучше слать к Шикуаку.
— А что с ним случилось потом? — спросил Лёшка.
— С кем?