В страшную для России годину, когда страна захлебывалась в братской крови, когда каждый считал себя правым, а всех остальных виноватыми, дед спас от смерти одного комиссара. Озлобленного рабочего паренька с окраин Санкт-Петербурга, натянувшего черную кожанку и возомнившего себя мечом справедливого возмездия. Размахивая маузером, тот приказал расстрелять всех раненых белогвардейцев из госпиталя и получил за это пулю в грудь прямо там, на городской площади, ставшей местом казни.
Прожигая буржуйского доктора насквозь взглядом, полным классовой вражды, вцепившись в рукав белого халата, голосом с визгливыми нотками страха, перепуганный мальчишка требовал спасти его от смерти. На губах уже пузырилась кровь, а он продолжал, тыча в нос свой красный мандат, угрожать расстрелом за неповиновение.
Неисповедимы пути Господни, и кто знает, что было на уме у Господа, но дед спас жизнь этому человеку, вынув пулю, застрявшую в нескольких миллиметрах от сердечной сумки. Может, Господь позаботился не об этой черной душе, а о семье Лабушевых?
Тот комиссар не забыл своего спасителя. Заматеревший на партийных харчах, разжиревший, как напившийся крови клоп, теперь крупный советский функционер, которому предстояла сложная полостная операция: из боязни умереть на операционном столе или еще хуже – быть зарезанным на этом самом столе, – он вспомнил о земском враче, когда-то спасшем ему жизнь.
Семья Лабушевых переехала в Ленинград. Дед получил должность главврача ведомственного госпиталя и трехкомнатную, просто огромную по советским меркам квартиру. Его пригласили в угрюмое, будто нависшее над тротуаром, высокое здание. Проводили в просторный кабинет с большим портретом Сталина на стене и, поменьше, Дзержинского. Хозяин кабинета в отличном костюме-тройке (черные кожанки, звезды на фуражках и кобура с маузером уже были не в моде) подождал, пока секретарша расставит на столе стаканы с чаем в серебряных подстаканниках и выйдет, закрыл за ней дверь на ключ и пересел поближе к гостю. Ослабив узел галстука, словно тот мешал ему дышать, расстегнул воротник рубашки, достал цепочку с кусочком покореженного металла. Ту самую пулю. Сжал в кулаке и, придвинувшись почти вплотную, с лихорадочным блеском в глазах выдохнул:
– Заговоренный я! Понимаешь! Заговоренный…
Поцеловал реликвию и спрятал обратно. А потом, подскочив с места, стал нервно расхаживать по кабинету. Нервишки у бывшего комиссара пошаливали, да так, что от страха выцветала радужка глаз, делая их стеклянными шариками. Нелегко, оказалось, быть иродом. Стоять по самое горло в крови убиенных и не захлебнуться. Дед не успел сделать ему операцию. Тот застрелился в своем кабинете. Засунув дуло пистолета себе в рот и заляпав мозгами портреты апостолов коммунизма.