В противоположность Мише третий обитатель камеры, Терентий Ефимович Бубенцов, бывший железнодорожный проводник, пребывал в непрестанном беспокойстве: вскакивал с табурета и сновал из угла в угол, пока Миша не хватал его за воротник помятого пиджачка и силой не усаживал вновь на место. Был Терентий Ефимович уже не молод, лет за пятьдесят, а выглядел глубоким стариком: срезанный лоб, едва прикрытый редкими волосиками, и торчавшие из-под верхней губы два крупных желтых передних зуба делали его похожим на крота — огромного, с человека величиной, выскочившего по тревоге из своего подземелья. Терентий Ефимович готов был непрерывно оправдываться и бесконечно повторялся, рассказывая всем и каждому о своей беде.
— Моя Евгения, жена, сожительствует с родным племянником, я точно знаю. — И с его поросшего грязноватой щетиной лица человека-крота не сходило выражение испуга и мольбы: он жаждал понимания. — Именно на этой почве у нас последний год происходили все семейные противоречия.
Миша смеялся гулким смехом здорового, открытого для радостей человека, требовал подробностей, и Терентий Ефимович пояснял:
— С одной стороны, Евгения моложе меня на пятнадцать лет, а с другой — ейному племяшу девятнадцать. Такая конъюнктура. Исключительно на этой почве случилась у нас неприятность.
— Чего ж ты, старый пень, взял себе такую молодую? — Миша сиял налитыми кровью, толстыми, румяными щеками..
— А я ее силком за себя не тащил… К тому могу добавить: у меня участок тридцать соток, дом на каменном фундаменте, шесть яблонь на участке, всякая домашняя птица, лехгорны…
— Богатством своим сманил, чего ж жалишься?
— В запрошлый год в сентябре поехали мы с Евгенией к ее брательнику в Дмитровский район, отдохнуть недельку, по-родственному, — продолжал Терентий Ефимович свою повесть. — Ночью я проснулся, когда жена перелезала через меня. Я сперва подумал: на двор приспичило… Только смотрю: долго чего-то не возвращается.. Я уже и сигарету выкурил, а ее все нет. Ну, я тоже встал, вышел на крылечко, луна светила, полнолуние было. Постоял я, аж зазнобило меня, осень все ж таки, гляжу: Евгения из дровяника идет — хижина такая там стояла, в одной рубахе причем. А следом Валерка, племяш, голяком, в трусах…
Тут веселье Миши достигало высшей точки, он грохотал смехом, хлопал себя по коленям, давился, потел… Отдышавшись, утирая лицо, переспросил ослабевшим голосом:
— Луна светила? А соловьи не пели, нет? Соловьев не было?
— Какие могут быть в сентябре соловьи? — серьезно ответил Терентий Ефимович. — Ладно, приехали мы в Москву, — рассказывал он дальше, — я человек покладистый, простил Евгению, живем ничего, нормально. Помню, я в «Гастрономе» в очереди долго стоял — судака мороженого давали, прихожу домой, достаю судака, думаю: обрадую Евгению. Она появляется и говорит: «А у нас гость, Валерка приехал». Говорит и смеется. Вижу, она уже выпивши… И от этого имени меня прямо всего перевернуло. «Гони его, собаку, в шею», — говорю ей. А она мне: «Сам ты собака старая, идиот и колдун». — «Что ты сказала?» — говорю. Она смеется: «Собака, идиот и колдун». Я тогда весь затрясся и был, по-моему, вне себя. Кинулся на нее с кулаками, обое мы повалились, она стукнулась башкой об угол плиты, ойкнула и затихла. Валерка из комнаты выскочил, и опять в одних трусах. «Ты что тут, дед, хулиганишь?» — говорит. А Евгения лежит на полу, не шевелится, из головы кровь течет, трещина у нее произошла. Вызвали «скорую». А меня сюда забрали.