Светлый фон

Терентий Ефимович не уставал снова и снова пересказывать эту печальную повесть, и даже у часовщика, пока он еще был здесь, растягивались в усмешке пепельные губы.

…Хлебников после того, как его «дело» было направлено на доследование, едва не поддался соблазну признания в самооговоре; ему вновь пришлось пережить внутреннюю борьбу, оказавшуюся даже удвоенно трудной по сравнению с первыми днями допросов. Тогда он держался на мужестве любви и отчаяния, ослепивших его; теперь отчаяние подтачивало его мужество: многие годы несвободы — главная пора жизни вычеркивалась из нее. И Хлебникова стала искушать мысль, что нет, быть может, нужды в его неправде, защищающей Катерину. Если поразившее ее забвение продолжалось, если это навсегда, — оно спасало Катерину во всех смыслах; и от закона — закон не наказывал больных, и от собственной памяти, а в таком случае его, Хлебникова, самоубийственная неправда лишалась всякого смысла. Но решился бы он даже в этом случае открыто назвать убийцей Катерину? Она ж была ему матерью. И уж, во всяком случае, он не мог бы, не повернулся бы язык сказать правду, если б Катерина выздоравливала и тьма, в которую она погрузилась, поредела. Стал бы этот свет правды ей самой в радость? Пока она ничего не помнила, она и для себя не была убийцей. Действительным преступником был, наверно, ее муж, Сутеев, — это он погубил Катерину. Но как такое докажешь? А как докажешь свою непричастность к этому убийству?.. На суде он не посмел даже заикнуться о том, как оскорбительно жилось Катерине в ее семье. Возможно, его показание об этом послужило бы ему — названому ее сыну — в некое оправдание, но это же могло навести подозрение на нее, Катерину.

Случалось, что от отбоя до рассвета Хлебникову так и не удавалось поспать. Он лежал на тощем тюфяке своих нар, стискивая веки, чтобы уйти от белого электрического света в камере, силясь привыкнуть к постаныванию Терентия Ефимовича, лежавшего внизу, к толстому, грубому храпу весельчака Миши, к тяжелому, несвежему воздуху, которым приходилось дышать… А мысли, одни и те же, одни и те же, пробегали и возвращались в нескончаемой карусели — он дурел от них. Порой они смешивались с воспоминаниями: детство, деревня, разноцветная, как радуга, веранда, просторный, зеленый двор, речка, рыбалка на утренней заре, первая любовь, ракитовые кусты, Москва, завод, ребята, заседание цехкома, Лариса, Лариса, Лариса… Она призрачно возвращалась к нему лишь для того, чтобы он сильнее чувствовал свою утрату.

Иногда он пускался в предположения: что еще успеет он сделать в жизни, если и второй суд даст ему прокурорские пятнадцать лет (больше, наверно, не даст). По выходе из заключения ему будет 33 года… «О! Это еще не так много! — утешал он себя. — Я еще успею пожить… А может быть, мне и скостят лет пять. И тогда я выйду в 28 лет, я буду еще молодым… Я и поучиться тогда смогу, и поездить… Интересно, будет ли к тому времени закончен весь БАМ?.. А Лариса уже точно будет второй раз замужем… А то и третий…»