Пора было уходить отсюда, возвращаться на дачу. Вероника, так и не дождавшись его звонка, наверное, сейчас уже едет одна в электричке… В чем она-то виновата? Виновных нет, есть только пострадавшие.
Голуби, потеряв интерес к его неподвижной фигуре, улетели, оставив на песке слабые, перепутанные следы. Дикая утка, хлопая крыльями, пронеслась над самой водой, прочертив весь пруд от края до края. Скрипели качели, и скрипу их, казалось, не будет конца. А где действительно здесь ходил трамвай? Он помнит трамвай в центре — у Большого театра, в Охотном ряду. Помнит и сам старый Охотный ряд — неопрятный большой рынок, — и Иверские ворота. И помнит, как сосед за стенкой, шофер дядя Иннокентий, представитель редкой тогда профессии, пел: «У самовара я и моя Маша…» В то время это была песня-боевик, а не песня-история. Наверное, он действительно стар, если помнит все это! И всплыло из памяти: он, шестилетний мальчик, сидит на санках, и мать везет его в детский сад в Малый Гнездниковский переулок. На ней беличья шубка, старая беличья шубка, уже не серая, а с желтинкой. И эта желтинка встает в памяти с такой отчетливостью, словно он видел ее вчера. А лица матери не вспомнить, — помнится только, что у нее были медово-карие, нежные и спокойные глаза и что она была ровненькая и стройная. Он маленький, у него спускается на лоб из-под вязаной шапки шелковая интеллигентская челочка. Ему хорошо сидеть на санках тепло закутанным. И если закрыть глаза, можно ощутить холодное прикосновение снежинок, что падали тогда на его детское лицо…
На что ушли те двадцать три года, что отделяют его от Оли?
Сейчас он несправедлив, ибо душа его переполнена болью. Была жизнь, разнообразная и интересная, со своими взлетами и падениями. Была любовь к Веронике и ее преданная любовь к нему. Было ощущение дома-крепости, в котором его всегда ждут и от всего уберегут. Был сын, работа, друзья… Неужели Оля смогла разрушить все это?
Не было сил встать с этой скамьи и уйти. Уйти от того места, где всего полчаса назад сидела Оля, плотно сдвинув юные розовые коленки, то хмурясь, а то сияя открыто, честно и радостно черными глазами с полосками туши на верхних веках. Не было сил уйти, потому что казалось, что пока он здесь, еще остаются какие-то последние связующие их нити. И еще казалось, что уйти сейчас отсюда, это значит окончательно и уже самому уйти от нее.
Где этот проклятый подвал, в который она отправилась, в каком конце бесконечно огромной Москвы? Не найти. Она потом сама скажет ему — где, непременно скажет. Такой у нее характер. А сейчас уже ничего не поделаешь.