— Есть, — неожиданно зло сказала Оля.
— Сколько нам еще осталось минут из отпущенных пяти?
— Три.
— Вот и помолчим эти три минуты.
Он думал: где-то другой мужчина уже нетерпеливо поглядывает на часы — ждет ее. Мастерская его — это, наверное, огромный, нарочито неряшливый подвал, пропахший мышами и сыростью, с раковиной, испачканной красками, с давно не мытыми окнами вровень с тротуаром. Но есть в этом подвале и жилой закуток (во всех этих подвалах есть такие закутки) с софой, покрытой пледом, со столом. И тот, кто ждет, уже, наверное, накрыл этот стол вблизи софы, вставил в подсвечники свечи. И превозмогает нетерпение и волнение — ждет ее. Может, он молод. И тогда, наверное, в соответствии с модой, бородат. Наверное, у него молодая, мягкая, шелковая борода, молодые, сильные руки. И он волнуется возвышенно и чисто и ждет ее, как судьбу. И вино на его столе, потому что так принято и только для того, чтобы как-то утихомирить это волнение — свое и ее, — чтобы немного закружилась голова и чтобы сложное стало чуть проще… А может, это какой-нибудь удачливый неудачник сорока лет, который уже давно ничего не пишет сам и учит писать других, потому что сам ничего не умеет. И показывает легковерным девицам холсты, писанные лет двадцать назад, и рассказывает о том, как его талант был не понят и загублен. И водка на его столе близ софы, — старинной, купленной по блату в комиссионке, — выставлена совсем с иной целью… Если тот, кто ее ждет, молод — может быть, это ее судьба, если это другой — снова ее беда.
— Прошло уже четыре минуты, — насмешливо сказала Оля. — Будем молчать еще минуту?
— Помолчим, — сказал Димов.
Маленькая комната в мезонине старинного особняка со сводчатым окном, изразцовая печь. Олина мечта!.. Конечно, это прекрасно. Но что же он может предложить Оле, когда его жизнь уже подходит к концу? И если он скажет ей сейчас то главное, чего она ждет, то обманет прежде всего ее.
— Все, — сказала Оля. — Мы прекрасно промолчали ровно пять минут. Очень интересное и содержательное было молчание.
— Да, — сказал Димов.
Оля встала. Димов, продолжая сидеть, взял ее за руку.
— Наверное, лучшим выходом для тебя было бы, если б я вдруг умер, — помолчав, сказал он. — Все сразу для тебя разрешилось бы.
— Не смей! Не смей так говорить! Слышишь?
Он продолжал сидеть и не отпускал ее теплой руки. Он не мог отказать ей в праве уйти. Но было еще нечто, чего Димов боялся больше, чем ее исчезновения из его жизни.
Он думал: наверное, в каждом, даже в самом не тщеславном человеке живет желание в чем-то — в детях, в делах или еще в чем-то — продлиться хоть на несколько лет после своего физического исчезновения. Ему хотелось, чтобы их любовь до самого конца — неизбежного конца — была безупречно чиста, потому что единственное, на что он мог надеяться, — это закрепиться в памяти Оли, продлиться в ней хоть на сколько-то сверх тех лет, что ему еще дано прожить. Память — вот все, что может остаться им от их любви.