Светлый фон

— Кто ж тебе все-таки поперек дороги? — прижимая пальцем выпадающую салфетку, повторил Аркадий Филиппович.

Орлов помолчал. Неторопливо ответил, усвоив московский стиль разговора, что мешает ему новоявленный Зюзик, и Аркадий Филиппович расхохотался тенористым хохотом, обрадовался Зюзику больше, чем «кшпромте».

— Ты, брат, кругом не промах. Ох, диплома-ат!! Ну, докладывай про своего Зюзика.

Докладывая, Орлов видел: Зарной доброй половине не верит, как не поверил, конечно, в восторги типографских «ребят», что при встречах до сих пор переживают спортивные Аркашкины рекорды. Но то было не важно, то шло на сердечной дружеской волне полувыдумок, полуправды. Теперь было серьезней. Слушая о Голикове, Зарной посапывал; его глаза, глядящие на любое дело минимум с десяти противоположных углов, не загорались гневом Орлова. Наоборот. Впуская в уши одно, Зарной явно перерабатывал его в другое. Кроме того, в нем всегда было мамино сердце: ведь он, разгромив «зюзивщину», все же голосовал против исключения Зюзика и, если уж совсем честно вспоминать, не очень дружил с Борисом. Собственно, вообще не дружил.

Наверно, перемену в хозяине уловил и адъютант, и когда Борис Никитич, вообще-то не пьющий, отхлебнул во время рассказа из рюмки, — адъютант хотя и долил ему, но Борис Никитич отметил, что сделал это холодно.

Но все это не тревожило Орлова, ибо шеф, государственный человек, не мог возражать против сверхдосрочной, сверхскоростной очистки дна, которую тормозил Голиков.

3

Сейчас, стоя на трибуне, Борис Никитич отдавался празднику, организованному с размахом, с присущей всенародному строительству широтой. Победа была заслужена массами. И они — простые советские люди — праздновали победу, салютуя пушечными возгласами при здравицах вождю, заглушая криками четыре духовых оркестра, сведенных вместе. Они воинственно вздымали лозунги: «Миру — мир», «Мир во всем мире», «Сталин — это мир». Они выпускали птиц мира — голубей; за нехваткой белых бросали в воздух сизых, которых в детстве Борис, как все мальцы-голубятники, называл джюкарями и даже совсем презрительно псюгарями, но которые теперь тоже воевали за мир. Их выпускали пионеры — проходящие отряды ребят, для которых-то и создавалось море, которые являли собой не абстрактное будущее, а совершенно живое и осязаемое, шагающее перед трибуной, самим своим существованием оправдывающее любые действия отцов, необходимые будущему.

Временами Орлов смотрел на затылок Зарного. Этот затылок хранил верность дорогим Орлову пролетарским традициям — был четко подстрижен, как подстригались в тридцатые годы в Ростове все рабочие, и весь комсомол, и ответственные партийцы. Линия на границе выбритой шеи Зарного была ровной, углы строго прямые, околыш фуражки — празднично яркий и, видать, жесткий — подчеркивал строгость. Затылки секретарей обкомов не отличались этой четкостью, особенно белокурый, волнистый, по-студенчески вольный затылок первого ростовского секретаря. Этого первого, недавно присланного с Урала, молодого, заслуженного, Орлов не выносил, знал, что первый — новоиспеченный народник, любит таких, как Голиков, Конкин, даже писух вроде Фрянсковой, которая — извольте любоваться! — лично трезвонила ему по телефонам… Было известно, что он и на Урале и в Ростове посещал заводские столовки, бывал в университете на лекциях. Демагогические штучки вроде голиковских. Интересно, имеет первый руку в Москве?.. Теперь, если бы Зарной поддержал Бориса Никитича открыто, можно бы обнародовать неблагополучие в районе, стукнуть первого, напомнить, что порядок есть порядок.