В Андрианов двор тащили на чем есть-пить и на чем усаживаться. Поскольку курени были уже развалены, мебель вывезена, к Андриану тянули чурбаки, доски, устанавливали в виде столов и скамей прямо под деревьями, благо, на воздухе теплочко, а комару рано. У воды, подмывающей откос на краю усадьбы, вспарывали, будто кабана, севрюжонка; на картофельной невзрытой грядке — так и пойдет в море некопаная — разводили под котлом огонь.
Приглашенный загодя, явился секретарь райкома с женой. Увязалась Шура, чтоб передохнуть от осточертелой нянюшки, которая веснами с особенной агрессивностью проявляла стародевичий характер. Но поездка была и деловой: было необходимо осмотреть Конкина. Он пропустил поддувание, на посланные открытки не реагировал, а когда Сергей передавал ему вызовы, отвечал, что здоров. В хуторе его не оказалось, ждали его к ночи, и Шура, чтоб что-то делать в незнакомом дворе Андриана, стояла на грядке возле огня.
Все казалось ей нарочным, стилизованным — и котел в огне, и безлистые, но уже сверкающие цветками абрикосы, и зевающая, похожая на акулу рыбина, из которой вынимали смоляные, лакированные брусья икры… Входящие во двор расфуфыренные колхозницы ручкались с Шурой церемонно.
Они были Народом, умереть за который — самое высокое счастье, о чем с юношеских литературных вечеров знала Шура. Не только знала, а чувствовала в обжигающих душу словах: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…» Но в современной мирной действительности требовалось не умирать за народ, а всемерно улучшать его жизнь, и Шура, оставив за спиной десятилетку с ее литературными вечерами, избрала медицину — реальное служение людям. Этим вот теткам, из которых каждая в лучших, чем у нее, туфлях, с лучшими часами, все с выражением на лицах: «Хоть ты и секретарская супруга, а сгодишься ль ты для нашенской компании, — это, цыпочка, еще разберемся!»
В больнице, сидя с фонендоскопом, чернеющим из белоснежного нагрудного кармана, Шура поднаторела уверенно принимать колхозников. Здесь же принимали они, и это было трудно. Лишь когда появилась ее пациентка Марля Зеленская, затараторила с ней, своим доктором, о болячках — ну их под растакую качалу, — о погоде и свежей севрюжиной икре, пошло свободней. Не окровеняя браслетки часов, женщины елозили икру по натянутой над ведром сетке, которую называли грохотом. На грохоте оставались прожилки, а чистые икрины падали в крутой рассол, тоже имеющий свое название — тузлук… Севрюжатина шла в котел, рубленная на куски, а сазанов и лещей плюхали целиком, они были лишь исполосованы меленькими поперечными надрезами.