А Сережка, дергаясь от икоты, истерично кричал:
— Я, я… буду учителем. И не таки-им!
Директор видел из окна своего кабинета, как Лучинин выбегал из магазина, он догадался, что произошло там.
… После говорили, что Рыбалов два дня обивал пороги у директора Усть-Чулымской сплавной конторы, в чье ведение входил поселок. Вскоре на больших переменах школьникам стали выдавать по маленькой пышной булочке из хорошей белой муки. Помнится, весила она пятьдесят граммов.
Первую булочку Сережка отнес матери.
Она надкусила ее и заплакала.
3.
Провожала Александра Матвея на фронт, и сказал он ей напоследок — это уж как совсем-то проститься. Весь натянутый, прижимисто обнял, бледным лицом надвинулся, в темных глазах мешались боль и стыд. И верхняя, влажная от поцелуя губа чуть вздрагивала.
— Ну, Саша, не в обиду говорю. Не сказывал я тебе преж, нужды не было… Знаешь, куда иду. Я свое исполню, знаю долг русского, а и ты тут не покривись.
Губа мужа и черная родинка над ней все вздрагивали в беспомощной, как бы и виноватой улыбке. Он снял свои руки с ее плеч и, отвернувшись, договорил:
— Помни, Саша… Что от мужа, что от людского глаза скрыть можно, то от себя не утаишь. Затем и дадены человеку совесть да память. А совесть у тебя есть, есть!
— Как не быть! — готовно согласилась она и молча укорила себя за то, что не плачет. А хорошо бы и поплакать, небось, угодно это мужикам. Вон, другие бабы ревмя ревут. Уж на что Верка твердая, а тож голосит, и млеет ее мужик от довольства.
… Ей стоило только напрячь себя, только сосредоточиться, и он тотчас возникал, Матвей.
Поначалу долго Александра заставляла себя видеть мужа в военном. Для того и на форму живых, на израненных, что приходили в поселок, жадно смотрела, и ни одной кинокартины о войне не пропускала — утвердился, наконец, Матвей в солдатском, и фронтовым, жутковатым пахнуло от него.
Не было раньше тревоги и сумятицы, стыда и раскаяния, когда муж вставал перед ней желанным видением. И ее бесконечные разговоры с ним — все были тем чистым откровением, которым она тихо гордилась наедине с собой.
… Надвигались большие темные глаза Матвея, выплескивали из глубин сердца застойную тоску, накопленную обиду — очужели они и уже открыто пугали. Потому робким, жалким оправданием звучали слова Александры, слова с новым теперь смыслом: «Не сомневайся, Мотя, все при мне. И память, и совесть.»
Впервые узнала Александра, какая неусыпная, какая неподкупная это у нее стража: память с совестью. Вот оно как… Не ведает муж, ничего не знают дети, поселковые, а что из того? От самой-то себя куда схоронишься?!