Павел стал растапливать печь, готовить ужин.
Он щепал ножом лучину, вносил дрова. Николай говорил:
— Поохотились мы замечательно, душу отвели. Пера на подушку набрал, баба будет рада.
— Не блямкай языком, — говорил Иван. — Мы селитру из города не прихватили, солонина выйдет некрасивая. Ну-ка, неси шахматы, партию сгоняем.
И они понурились над доской…
Утром Гошка с Иваном разрыли сугробы и сложили в мешки косачей — триста заледеневших черных комков. Затащили на телегу бочонок. И сразу лошадь пошла себе потихоньку. Шуршали травами колеса телеги.
Рядом шел горбун, весь в белом солнце. На ходу он разбирал вожжи и почмокивал.
Пошел Иван, шел Гошка, а Николай остался. Он вытирал руки сухой травой. Павел ощущал на себе его взгляд.
— Ну, всего тебе, — сказал тот. — Пока! Такое хочу сказать — человечек ты теплый, но не от мира сего. Пожелал бы тебе выздороветь, но помереть для тебя будет беззаботней. А о лосе помалкивай.
Говорил, а глаза его — черные, с припрятанным в глубине лихом — смеялись.
Нехорош был Николай в усмешке.
Махнув рукой, он побежал догонять телегу. Догнал и, подпрыгнув, ловко сел, и горбатый закричал на него, замахиваясь.
Павел остался у избы. Один. И как-то вдруг устал, сел на крыльцо. Он понял — эти люди опасны.
«Как это я с ними связался… Ах ты, болезнь, проклятая хворь».
Жил Павел приятно. Днем, раздевшись по пояс, грелся на солнце, вечерами жег дымарь.
Огонь захлебывался дымом в брошенной ему прошлогодней траве, боролся с ней, жрал ее. Отсветы качали бревенчатые стены избы.
Павлу было и хорошо, и стыдно: бездельник (дома его ждала брошенная работа).
Но до чего приятно было жить здесь, бездельничать, гулять, смотреть лес.
Что он видел сегодня?
Увидел — летали бабочки-лимонницы.