Будь ему доступна в то мгновение вся сила мира, Божье милосердие так ярко пылало в груди, что обратить против Мэри хотя бы малую толику этой сокрушающей силы оказалось бы невозможно. Однако смотреть на то, как она скорчилась на низенькой скамеечке, на которой сидела и прежде, — и тогда он смотрел на нее с любовью и гордостью, такой невинный и веселый, — было нестерпимо; и когда она встала и вышла, плача, он испытал только облегчение от того, что сейчас рядом с ним пустая скамья, а не дорогое сердцу присутствие Крохи. Это само по себе было мучительнее всего, напоминая ему, как отчаянно одинок он стал теперь и как самая главная связующая нить его жизни оказалась разорванной в клочки.
Чем сильнее он ощущал это, чем сильнее крепло в нем понимание: пусть бы лучше она безвременно умерла, вместе с ребенком, даже тогда ему было бы легче, — тем сильнее и выше поднимался его гнев к врагу. Он огляделся в поисках оружия.
Вот на стене висит ружье. Он снял его и сделал несколько шагов в сторону комнаты вероломного нечестивца. Он знал: ружье заряжено. Смутная поначалу мысль пристрелить чужака как дикого зверя завладела им полностью, проникла в разум, разрослась до чудовищного размера, выдавив все иные, менее кровожадные мысли.
Нет, пожалуй, неточно. Новая мысль не выдавила стремления менее кровожадные, а постепенно их преобразовала. Превратила в кнут, который погонял его сейчас. Превратила воду в кровь, любовь в ненависть, доброту в слепую ярость. Ее образ, печальный, кроткий, все еще взывающий к его нежности и прощению с неодолимой силой, не стерся из его рассудка; однако, пребывая там, этот образ теперь гнал Джона к двери; это ее лицо заставило его вскинуть ружье к плечу и найти пальцем курок; это ее голос требовал: «Убей вора! Уничтожь его прямо в постели!»
Он перевернул ружье, намереваясь выбить прикладом дверь; он уже почти совсем размахнулся…
…когда внезапно в камине вспыхнуло пламя, и Сверчок за очагом завел свою трель!
Казалось, ничто не в силах привести Джона в чувство и смягчить. Однако безыскусные слова, которыми Мэри рассказывала ему о своей любви к этому сверчку, словно прозвучали снова, и их будто снова произносил сейчас ее подрагивающий, искренний голос. Милый голос… о, что это был за голос — голос семейного крова, он звал погреться у его огня, он пел о счастье — и он пробивался к лучшему в душе возчика, пробуждал его к жизни и к действиям.
Джон Пирибингл отпрыгнул от двери, словно пришедший в себя лунатик, и повесил ружье на место. Закрыл лицо руками — и вновь сел у огня, найдя облегчение в слезах.