Она вернулась быстро. Села на диван, завернулась в шаль и молчит.
— Ну, что?
— А ничего… это он просто так.
— К чему хитришь? Я разве не вижу — плохое что-нибудь?
Нет, она не хитрила, а просто ей трудно было побороть дрожь, которая, помимо ее воли, вдруг затрясла ее. С усилием сделала глубокий глоток воздуха, И еще один глоток. И заговорила:
— Не приходили до сих пор и домой… Семьи думают, что они у нас. Степа сейчас побежал к Капцовскому училищу, если узнает что-нибудь, даст знать.
Наконец-то приплелась Степанида.
— Уж ждала, ждала Ивана Матвеевича! Задержали его какие-то дела допоздна. И досиделась до полуночи. А уйти, не дождавшись, не смела. Пришел — так и впился в меня: здорова ли, очень ли тоскует, спросила ли что-нибудь о нем? Бедный он, наш Иван Матвеевич, очень страдает, а все храбрится и не хочет показать. Извелся весь. Груша ему внушает хлопотать за Клавдию, а он отмалчивается либо машет на нее, гонит: «Оставь меня, не приставай…» Начинает сердиться. Не поймешь его, известно — ученый, их не поймешь… И кто это только внушил ему такую бестолковую блажь — значит, не хлопотать-то…
Степанида взглянула на меня вопросительно и неодобрительно: не ты ли, мол? Подождала, не отзовусь ли каким замечанием. Я не отозвался.
— А она, Клавдинька-то, хохочет-смеется, нарочно ли для меня или просто так… и не горюет, не плачет, а как заметила было у меня слезу, рассердилась: «Если, говорит, будете ко мне с жалостями, то и не смейте сюда ходить, Степанидушка!» Ты скажи, ведь начальник, — он знает Ивана Матвеевича, — разрешил нам свидание не за решеткой, а личное, называется это — в каморке при конторке на виду надзирателя. Так он, надзиратель-то, все похаживал, похаживал… Не стар еще, бравый, оборотистый, а я ему морг-морг глазом: мол, отвернись на минутку, любезный, я мою птичку-пленницу конфеткой порадую, а передавать из рук в руки — ни боже мой, строго-настрого запрещено. Говорят, что только через тюремную инспекцию можно, и даже близко подвинуться друг к другу не разрешается. А я опять морг-морг надзирателю, а глаз-то у меня черный… Смутился надзиратель и отвернулся… Мы тут с Клавдинькой и расцеловались, а то и целоваться-то запрещено. Тут письмо-записочку она и ввернула мне для вас, Павел Иванович, на маленькой бумажечке. Уж и дрожала я над бумажкой-то, а вдруг остановят при выходе: «Покажите-ка, что за записка», — но бог миловал. Вот она, читайте, а ты, Сонечка, чайку мне не подашь? Устала я сердцем и, признаться, поникла: тяжко там на них смотреть, бедняжек…
Записочка была написана чернилами, и каждая буква выведена мелко, четко, — видно, письмо готовилось заранее и без спешки. Думаю, что и слово каждое в этом письме было взвешено.