Когда я прочитал слова о первоначальной свежести восприятия, слезы тоже выступили у меня на глазах. Рената покачала головой, как бы говоря: «Ох уж эти мне мужчины! Странные, загадочные существа. Попадешь в лабиринт жизни, а там – минотавр, у которого сердце разрывается из-за какого-то письма». Но я-то помню Гумбольдта в дни его молодости, осиянного ореолом славы, произносящего вдохновенные речи, умного, доброжелательного. В те времена его отрицательные черты были бесконечно малой величиной. Упоминание о сухариках привело на память подсоленный кренделек, который он жевал, стоя на жаре на тротуаре. В тот день я оказался не на высоте. Повел себя неправильно. Я должен был подойти к нему. Должен был взять его за руку. Должен был обнять. Хотя как знать, помогло бы это? Вид у Гумбольдта был ужасный. Шевелюру покрывал какой-то серый налет, как кустарник, пораженный неизвестной болезнью, глаза красные, кроличьи, костюм висел мешком. Он походил на старого бизона на последнем пастбище, и я постыдно бежал. Быть может, это происходило в тот самый день, когда Гумбольдт писал мне это прекрасное письмо. «Успокойся, малыш, – ласково сказала Рената, – вот вытри глаза». Она подала мне носовой платок. От него шел такой опьяняющий запах, как будто она держала его не в сумочке, а в собственной промежности. Я приложил платок к лицу и на удивление быстро начал успокаиваться. Эта молодая роскошная женщина хорошо понимала главные вещи.
«Сегодня утром взошло яркое солнце, – читал я дальше. – Для некоторой категории живых денек выдался великолепный. Проведя несколько ночей без сна, я все-таки помнил, как это делается – встать под душ, побриться, позавтракать и пойти к людям. Улицы окрашивал мягкий лимонный свет. (Надежда для безумного человеческого предприятия, именуемого Америкой?) Я подумал, что надо бы зайти в магазин «Брентано» и заглянуть в «Письма» Китса. Минувшей ночью мне вспомнилось, что Китс говорил о Роберте Бернсе что-то вроде того, как достижимые вещи губят самое богатое воображение. Первых поселенцев в Америке окружали густые леса, потом их стали окружать достижимые вещи, тоже густым разнорядьем. Суверенность воображения стала проблемой веры – либо ты веруешь, либо нет. Я начал было выписывать у Китса соответствующее место, но подошел служитель и отобрал книгу. Он принял меня за бродягу из Бауэри. Я вышел из магазина. Тем и кончился этот прекрасный денек. Я чувствовал себя Эмилем Дженингсом в одной его картине, помнишь? Бывший магнат, надорвавший здоровье на выпивке и блядях, заглядывает в окно собственного дома, где играют свадьбу его дочери. Полицейский гонит его: «Проходи, проходи», – и старик плетется прочь под звуки «Элегии» Массне.