– Нет-нет, Кэтлин, у меня достаточно денег. А что до счета, то это отрыжка Великой депрессии. К тому же здесь стали немилосердно драть. Старые клиенты возмущены до глубины души.
– И еще твоя бывшая жена затеяла против тебя очередную тяжбу. По себе знаю, что это такое, когда на тебя наваливаются судья и адвокаты противной стороны. Недаром заправляла в Неваде ранчо и держала пансион.
– Да, деньги уплывают сквозь пальцы. Беда в том, что сколотить состояньице и потом жить припеваючи – невозможно. Такого не бывает. Гумбольдт этого так и не понял. Он думал, что разницу между успехом и неудачей делают деньги. Когда у человека есть деньги, с ним происходят странные превращения. Ему приходится бороться с безличными силами в обществе и самом себе. Успех не зависит от личности. Успех обеспечивают сами деньги.
– Не виляй, Чарли, не уходи от разговора. Ты всегда проявлял исключительную наблюдательность. Я много лет видела, как ты словно подсматриваешь за людьми. Как будто ты их видишь, а они тебя нет. Однако ты не один такой.
– Стал бы я селиться в пятизвездочном отеле, если бы сидел на мели?
– Один не стал бы, но с молодой женщиной…
Итак, крупная, постаревшая, но еще привлекательная Кэтлин с печальным лицом и пронзительным, срывающимся голосом много лет изучала меня. Кэтлин давно привыкла к своей пассивности и в силу этой привычки обычно смотрела на собеседника искоса. Но сейчас ее взгляд был прям и полон теплоты и дружеского участия. Меня трогает, когда люди входят в мое положение.
– Как я понимаю, ты направляешься с этой дамой в Европу. Мне Хаггинс сказал.
– Да, верно.
– Куда? Зачем?
– Куда? Зачем? Бог ведает, – сказал я и замолчал. Я мог бы многое поведать Кэтлин, например, о том, что уже не отношусь серьезно к вещам, к которым серьезно относятся серьезные люди, – к метафизике или так называемой политике. Мог бы признаться, что понятия не имею, зачем я лечу в Италию с прелестным существом. Мог бы сказать, что мне нужны любовь и ласка, необходимые лет тридцать назад. Что это значит – под шестьдесят добиться того, о чем мечтал в двадцать пять. Добьюсь, ну и что? Я был готов раскрыться перед этой прекрасной женщиной. Я видел, что она тоже выходит из состояния духовной спячки. Мы могли бы поговорить хотя бы о том, почему сон словно запечатывает человеку душу и почему просыпаешься с какой-то дрожью, в каком-то тревожном ожидании. Я мог бы спросить, может ли дух жить отдельно от тела. Меня подмывало сообщить, что я пытаюсь разобраться в проблеме смерти. Я взвешивал, не стоит ли обсудить с ней завет Уитмена о предназначении поэта. Уитмен был убежден, что демократия не выстоит, если ее поэты не создадут великие поэмы о смерти. Я чувствовал, что Кэтлин – та женщина, с которой можно говорить задушевно и о чем угодно, но стеснялся. Старый волокита, потерявший голову из-за златокудрой прелестницы, выдумщик, возмечтавший добиться исполнения юношеских желаний, вдруг начнет распространяться о сверхчувственном сознании и великой демократической поэме на тему смерти – представляете? Нет, Чарли, мир полон странностей и без тебя. Именно потому, что Кэтлин – та женщина, с которой можно поговорить, я молчал. Молчал из уважения к ней. Молчал, потому что хотел получше разобраться в волнующих меня вопросах.