Евлампьеву, как и в тот весенний разговор, когда Слуцкер сказал это, сделалось неловко. А вообще выходило похожим на их последний разговор с Хватковым, только на месте Хваткова был теперь он, Евлампьев.
— Да при чем уж здесь я?..— сказал он.
— Да при том и есть. Глядя на вас, и смог соединить. Я, если б не вы, наверное, другим был…
— Ну, наверное, не в одном мне дело…— Евлампьев остановился. Они подошли к его дому, и теперь, возле дома, он почувствовал, что силы совсем оставляют его, надо, не задерживаясь, прощаться… И что, дурак, затеял весь этот разговор, нужен он был? Прожил жизнь, дурак, что теперь о ее смысле толковать? Напало вдруг на него, видишь ли. — Спасибо, что проводили, Юрий Соломонович, — подал он руку.
Нехорошо, невежливо, некрасиво выглядело это, наверно, так вот, на полуслове, взять и оборвать разговор, но и никак иначе нельзя уже было: не держали ноги, подламывались буквально.
— Слушай! — сказала Маша. — А Галино-то письмо? Забыли мы! Сунули на буфет, и лежало там. Сегодня полезла пыль вытирать — нате вам! Вот, я распечатала,показала она подбородком на лежащее посередине стола письмо. — Странно, знаешь… Она уже здесь, Федор у нее… а она пишет — ничего еще этого нет, словно прямо не она пишет…
Маша сидела на своем любимом месте между столом и плитой, на коленях у нее лежала разодравшаяся в стиральной машине наволочка, но она не шила перед его приходом, а читала — поверх наволочки лежал обложкой вверх раскрытый голубой томик Есенина.
Евлампьев дотащил себя до табуретки у подоконника и тяжело, с плюхом опустился на нее.
Дотянулся до Галиного письма, вытащил из конверта исписанные ее крупным, щедрым почерком листкн, развернул и опустил перед собой на стол — не хватало сил держать их в руках.
— Ай, какая прелесть Есенин! — сказала Маша. — Пушкин и Есенин…Она взяла книгу с коленей и отнесла ее на расстояние вытянутой руки.Давай прочту, вот послушай:
Как чудесно, да?