Но изменилось не только его тело. Когда я вижу слово «отчуждение», то сразу вспоминаю наши отношения с отцом в то время. Иногда это слово ошибочно употребляют в качестве синонима для враждебности, но подлинное его значение описывает нашу ситуацию. Отец не испытывал ни к кому из нас неприязни, но стал нам чужим. Между нами не было теплоты. Он по-прежнему одобрял нас, говорил, что у нас хорошие походки и мы ровно держим спины, и предупреждал, что с любой внешностью мы будем выглядеть дурнушками, если станем сутулиться и выпячивать подбородки, он подавал мяч Ричарду Куину в саду и отмечал, что тот отбивает все лучше, но казалось, что его в нас не интересовало ничего, кроме этих качеств, за которые он нас хвалил. Мы подозревали, что будь мы невзрачными и неуклюжими, то не удостоились бы его внимания. Он сохранял кое-какой интерес к Ричарду Куину и Розамунде, но мы не ревновали. Мы знали, что в толпе подростков, которые для него ничего не значили, он бы сразу выделил их, потому что Ричард Куин был его единственным сыном и хорошо играл в спортивные игры, а Розамунда была высокой и светловолосой, а он любил высоких светловолосых женщин. Они и сами понимали, что его благосклонность объясняется только этим, и старались не смущать его слишком теплым откликом.
Но порой от Розамунды была особенная польза. По вечерам она и ее мать приносили свое шитье в гостиную, устраивались на диване и беззвучно возились с тонкими тканями в своих подолах, пока мама давала уроки мне и Мэри. Потом, когда одна из нас играла, мама неожиданно говорила: «Остановись, дорогая». Какой бы сосредоточенной на музыке она ни казалась, она всегда чувствовала, что в комнату вошел папа. Он вставал в дверях с длинной светлой перьевой ручкой в руках и усталым голосом говорил, что больше не в состоянии писать и будет рад, если Розамунда сыграет с ним партию в шахматы. Констанция отвечала в свойственной ей чопорной манере, что Розамунда с удовольствием с ним сыграет, и та собирала с колен светлые изделия, заворачивала их в шерстяное сукно, которое клала на стол, и, осторожно поднявшись, чтобы ни одна булавка не упала на ковер, шла за ним в кабинет. Если я к тому времени успевала закончить с занятиями, то следовала за ними, хотя папин кабинет, как и сам папа, уже не казались мне такими славными, как раньше. Там всегда царил обманчивый хаос. Когда отец писал очередную статью, на столе, на широком подоконнике и даже на полу валялись бумаги и открытые книги. Но едва закончив с работой, он собирал бумаги, закрывал книги и ставил их обратно на полки, и, хотя их место тотчас же занимали другие, в кабинете поддерживался строгий порядок, и если бы кто-то не согласился с этим, то тем самым проявил бы свою необразованность. Но сейчас хаос в комнате был настоящим. Никто не собирал книги и бумаги и не заменял их на другие. Они лежали друг на друге, внахлест, под слоем пыли, а с теми, что стояли на полках, папа обращался с несвойственным ему возмутительным неуважением. Синяя книга[97], что-то про Южную Африку, торчала из шкафа корешком вверх, ее расплющенные страницы помялись. Я смотрела на нее каждый день и заметила, что папа, хотя и доставал иногда с той же полки другие книги, так и не поставил этот несчастный том правильно.