А эта стоит в спальне, не выходит, стесняется. А Маша не знала, что к нему пришла такая стеснительная. Знала бы — не вернулась Из больницы ее выписали утром. Она пришла сюда, навела порядок, сдала пустые бутылки, А к вечеру, когда совсем муторно на душе стало, отправилась к нему в мастерскую, думала — он там. Но его и в мастерской не было. Походила по городу, хоть слабая еще. Да вот и вернулась.
Он все еще стоит над ней в полосатой пижаме, которую она ему стирала. Жена у него умная была — значит, все понимала, если бросила его. А этой надо бы глаза выцарапать.
— Маша, ну давай поговорим…
Она и в хорошие-то дни старалась не говорить, не перебивать. Как начнет он про что-нибудь — не поймешь. Только хвалила его картины. Это ему нравилось, ругать и без нее находилось кому. А если хотела что-то доказать, он перебивал и говорил, что женщины во все времена служили художнику обнаженной натурой и чистили палитры.
Натура! Он ее давно не рисовал, поэтому и не заметил в ней никаких перемен. А палитру, верно, скребла мастихином. Палитра, пол-литра — в общем, обслуживала. В общем, как печка-времянка.
Она перестала кусать губы, чтобы он чего не подумал. Видно, совсем жалкий человек — стоит, теребит подбородок.
А та, с серьгами в ушах, выскочила из спальни и понеслась по лестнице без оглядки, И скоро все затихло.
— Ну куда ты пойдешь на ночь глядя? — спросил он, хватая ее за руки.
— Не бойтесь, топиться не буду. И жалования не пойду, — ответила и попала в самую точку: больше ему ничего и не надо.