— Гот-тово, Киреевна! — закричал еще с порога.
— Тише, тш-ш, — зашикала старушка. — Отец с ночи. Почивают. Сережка прикусил язык, подошел к ней, зашептал горячо, взволнованно:
— Пробу сдавали. Только двоим дали четвертый разряд. Мне и Геське.
— Это что же такое?
— Разряд, — повторил Сережка — Квалификация.
— Ну да, ну да, — закивала старушка. — На пятерку, стало быть, не вытянул.
— Ой, какая вы. Пятый уже потом дают. Уж как поработаешь в депо. А нам — больше третий. Это только мне и Геське отвалили.
— Что это вы там шепчетесь? — подал голос Тимофей.
— Вот, — развела руками Киреевна. — Пробудил-таки, непутевый.
— Сергей, ты?
— Ну да, ну да. — Киреевна осуждающе взглянула на Сережку. — Кому же еще быть?
Сережка заглянул в комнату, где отдыхал отец.
— Входи, — позвал Тимофей.
Окно было занавешено, и в комнате стоял полумрак.
— Спи, — сказал Сережка.
— Уже выспался, — проговорил Тимофей, отодвинулся к стенке, освобождая место сыну. — Садись, — похлопал по краю постели.
Сережка подсел к отцу, провел рукой по груди. Он знает, вот этот шрам, повыше ключицы, остался от сабельной раны, полученной под Касторной. А этот... Странно все же, как бывает. Еще немножко, и пробила бы пуля сердце. И не стало бы отца. И не было бы Сережки. Как-то чудно и страшно: мир — без Сережки...
Под рукой у него билось сердце отца — спокойно, размеренно. А ведь оно билось и раньше, когда Сережка вовсе не существовал на свете: волновалось, любило, ненавидело, печалилось, закипало гневом, что-то принимало и что-то отвергало. У него была своя жизнь, о которой Сережка знает лишь понаслышке и далеко не все. Потому и представляется ему эта жизнь какой-то таинственной и прекрасной, потому и волнует его юношеское воображение.
Тимофей потянулся к Сережке, обхватил его за плечи, не без напряжения привлек упирающегося сына к себе.
— Ого! — проговорил с восхищением. — Накопил силенки. Скоро уже и не справишься с тобой.