— Неужто так и есть, как рассказываешь?
— Мне, Геннадий Игнатьевич, нет резона напраслину возводить, — отозвался Пантелей Харитонович. — Я уж и так, и сяк прикидывал. Вроде человек из лучших побуждений старается. Но тут же невольно думаешь: не потому ли выкобенивается, что может в глаза магить, а его — лишь за глаза. В обоих случаях ему — почет, уважение, а то и награду за досрочный ввод новых объектов; нашему многострадальному трудяге Пал Палычу — вздрючка за невыполнение плановых заданий; рабочим — позор, лишение премии и тяжести, которые надо преодолеть, чтобы выйти из прорыва.
— Н-да... — Геннадий Игнатьевич забарабанил пальцами по полированной доске стола. Поднялся, молча прошелся в конец кабинета, заметно припадая на правую негнущуюся в колене ногу, не оборачиваясь, заложив руки за спину, постоял у книжного шкафа... На обратном пути приоткрыл дверь в приемную, сказал: Танюша, пусть нам принесут кофейку.
— Вижу, крепко пометила война, — проговорил Пташка, когда Геннадий Игнатьевич вернулся к столу. — Где ж это тебя так приласкало?
— Под Прохоровкой, — коротко ответил Геннадий Игнатьевич.
Там горячо было, — понимающе закивал Пташка. — То еще повезло — живым остался.
Да, в том бою полегло немало его друзей. И он — обожженный, увечный — в свои восемнадцать лет желал умереть. То были тяжкие дни уныния, слабости, горьких раздумий... Тем яростней увлек его зов юности, когда смерть отступила. С нечеловеческим упорством снова учился ходить, отбросив костыли. Только он знает, каких это стоило сил! А потом... потом повел танцевать глазастую девчонку-старшеклассницу, прибегавшую с подружками в госпиталь ухаживать за ранбольными. которая впоследствии стала его невестой, женой...
Геннадий Игнатьевич ушел от воспоминаний потому, что еще тогда, кружась в танце и превозмогая боль, дал себе зарок жить так, будто с ним ничего не случилось. И он спросил Пташку:
— Что ж ты не в партии, Пантелей Харитонович?
— А, — махнул рукой Пташка, — с партийностью у меня глупейшая штуковина получилась... Небось, помнишь, после войны солдаты все больше примаками были. То ж и я к теще на жительство по угодил. Время голодное. К земле тогда кинулись и рабочие огороды садить. Тесть на паровозе работал — получил надел. Я в транспортно-ремонтных мастерских работал — и мне дали десять соток в полосе отчуждения. Резали эту разнесчастную картоху надвое и натрое. Отмахаешь смену — на огород бежишь... Ну, да не в этом дело. Собрали урожай. Сбросил с себя огородную амуницию гимнастерку и бриджи хлопчатобумажные, бывшие в употреблении, да забыл и думать об этой обмундировке. Пришло время платить партийные взносы. Кинулся — нет партбилета. Туда, сюда — нет. Парторг говорит: «Поищи еще — должником покажу в отчете». Хороший был хлопец — свой брат-фронтовичок. Три месяца покрывал. Я за это время весь дом перевернул... В общем, нашелся мой партийный билет аж следующей весной, когда снова началась огородная лихорадка и теща с чердака приволокла мою спецодежду. В кармане гимнастерки был. Только тогда вспомнил со всеми подробностями, как оно случилось: побоялся дома оставить — в ту пору жулье среди бела дня запросто погреба очищало, по квартирам шастало, а мы всей семьей до вечера уходили копать картошку... Вот такое приключилось. Ну, я уже и не стал говорить о своей находке — все равно списан, как утерянный. Оставил себе на память.