– Да вон… ругается лежит, – сказала старуха недовольно. – Первое место не занял, вишь.
– Это не я ругаюсь, – пояснил Егор, – а Лихтенберг.
– Я вот поругаюсь, – проворчал старик. – Чего ты там?
– Это не я! – раздраженно воскликнул Егор. – Так сказал Лихтенберг! И он вовсе не ругается, а острит.
– Тоже, наверно, бухгалтер? – спросил старик не без издевки.
– Француз, – откликнулся Егор.
– А?
– Француз!
– Спите! – сердито сказала старуха. – Разговорились.
И стало тихо. Только тикали ходики.
И пялилась в окошки луна.
Наутро, когда отзавтракали и Люба с Егором остались одни за столом, Егор сказал:
– Так, Любовь… Еду в город заниматься эки… ров… экипировкой. Оденусь.
Люба спокойно, чуть усмешливо, но с едва уловимой грустью смотрела на него. Молчала, как будто понимала нечто большее, чем то, что ей сказал Егор.
– Ехай, – сказала она тихо.
– А чего ты так смотришь? – Егор и сам засмотрелся на нее, на утреннюю, хорошую. И почувствовал тревогу от возможной разлуки с ней. И ему тоже стало грустно, но он грустить не умел – он нервничал.
– Как?
– Не веришь мне?
Люба долго опять молчала.