Лето было в разгаре, когда умерла его мать; судья остался один, совсем один на земле. Он перебрался в маленькую двухкомнатную квартиру на тихой улице. Вечерами, не зная, чем заняться, он слонялся из угла в угол меж немых, чужих ему стен, валился, не раздеваясь, на постель и лежал так, уставясь в потолок, пока не начинал ныть позвоночник. Судья размышлял о том, почему люди так много грешат. Бедняги, они ищут радости, которой у них нет в жизни. Его жизнь тоже пуста и безрадостна: годы проходят, а с ним ничего не случается. Глядя во тьму широко раскрытыми, неподвижными глазами, судья вспоминал одного молодого цыгана, который убил свою возлюбленную; он был красив и строен, словно хищный лесной зверь.
Мучимый беспокойством, он однажды закурил сигарету.
Раньше он никогда не курил. Табачный дым пришелся ему по вкусу: он бередил язык, горло, пустой желудок, наполнял его целиком; в этот вечер судья даже не ужинал; по всему его телу гуляли легкие токи щекочущего волнения. Он не знал, почему так приятны горечь и дурман, почему так сладостно и целительно то, что доставляет боль. Однако утром, едва проснувшись, он сразу же, прямо в постели, закурил снова.
В те дни судья изучал весьма трудный, запутанный случай, который требовал от него напряжения всех физических и духовных сил. Одну за другой он курил сигареты, выпуская дым через нос, через рот; а после работы шел в казино, с наслаждением выпивал бутылку вина и садился за карточный столик. Однажды он проиграл сто двадцать крон — но на следующий вечер вернул их. Затем проиграл двести крон и остался должен еще сто пятьдесят. Терзавшее его беспокойство постепенно прошло. Каждый вечер он проводил за игрой, следя за партнерами, ожидая хорошей карты, — а наутро шел на службу спокойно, с легкой душой.
Так шли годы. Голова его облысела, длинные черные нити, что свисали с висков и со лба, все остались на щетке; лицо стало еще бледнее. Спустя год он сменил и галстук: прежний, плотный и белый, совсем залоснился, и судья купил новый, в синий горошек, и завязывал его в виде банта. Этот способ он позаимствовал у актера из местного театра. В полночь все кафе, рестораны закрывались, открыта была лишь одна корчма недалеко от вокзала, где в основном собиралась богема. Судья стал часто туда захаживать. Он нашел, что актеры, при всем их легкомыслии, люди честные и порядочные. Разговаривал он с ними мало: вино делало его скупым на слова и угрюмым. Он сидел, пил польскую водку, из угла губ грустно свисала сигара. Отчужденный, немного смущенный, словно случайно попавший в эту компанию, он, однако, неплохо себя здесь чувствовал. Один из официантов долго считал его человеком театра и называл «господином артистом». Судья даже здесь никогда не терял достоинства. Он умел незаметно осадить тех, кто в этой пестрой компании набивался к нему в друзья, и всегда уходил домой в одиночестве. Прошло долгое время, пока в городе узнали, что живет он не один. Судья делил кров с молодой женщиной, бывшей циркачкой. Соседи по утрам замечали, что из окна его квартиры выглядывает какая-то особа с желтыми волосами, в красном платье. Поначалу она держалась робко, но, попривыкнув, целыми днями торчала в окне, облокотившись о подоконник, курила и улыбалась прохожим.