Остальные рыбари принялись за еду без его восторгов: уха-то, конечно, ничего, хоть и не архиерейская, да белый-то хлеб — по картошине на брата…
Все же тепло и рыбная сытость разогрели заледенелые на сквозном ветру души, посмеиваться начали ее рыбари. И первой робким своим смешком подтянула фрау Луиза, как ее все звали, — никто не мог длинную, трескучую, как сухое еловое полено, фамилию запомнить, так было проще: фрау Луиза. Где-то на железной дороге подхватили это «фрау», сюда занесли. Смешно было и необычно! Но сама фрау Луиза смеялась редко, как из могилы, а если уж смех брал свое, беленькое старческое личико все морщинками покрывалось, просительно ежилось, будто пощады просило. Никто не знал, как она сюда попала, но уже года два жила, притерпелась, и к ней притерпелись. А поначалу, когда узнали, что «немка, сука некрещеная», ни в один дом не пускали. Ладно, дело летом было, растянула она у забора, вроде навеса, шерстяное одеяло и ночь, и другую так заночевала. Что уж ела, неизвестно, траву, наверно, как и все, да и ягоды уже пошли, совсем-то умереть нельзя было. Но уж мощи одни, так и светилась на всю деревню. Все ж когда собрались женщины на покос, и она за ними потащилась; ее гнали прочь, а она позади шла, терпеливо крики и брань сносила. Стали косить — и она косу взяла, неумело, настырно принялась махать. Посмеялись, да немного: человек ведь ничего не просил, работал. Айно тоже на покосе была, видела: шел живой скелет по лугу и косой, как истая смерть, махал. «Чортан смертуа! Чортан смертуа!» — кричала тогда Айно, не в силах видеть это жуткое зрелище, живую, да еще немецкую, смерть. И другим женщинам не по себе стало, решили они после общего собрания так: раз сама смерть им, военным бедолагам, помогает, то так тому и быть, пускай. Только подкормить все же надо, чтоб не такая страшная была. И смерть еду из женских рук взяла, спасибо сказала. У себя ли дома выучилась, скитания ли научили, только говорила по-русски лучше самой Айно. Редко, правда, слова с губ слетали, будто заклятье какое дала за весь свой немецкий род, — одно «спасибо» да «что делать?».
И было потому сейчас удивительно, что фрау Луиза разговорилась.
— Вчера в Мяксе у начальников отмечалась, — вспомнила она кстати ли, некстати ли. — Меня домой пока не отсылают, да и не поеду я… А многие уже едут. Поют и плачут в Мяксе. Привыкли люди друг к дружке, трудно расставаться. Чтоб тоже не расплакаться, я поскорей обратно побежала. Не прогоните, когда война совсем кончится?
Она ни к кому в отдельности не обращалась — ко всем вроде бы сразу. Но все же чаще, с какой-то неизбывной виной посматривала на Максимилиана Михайловича. Он-то и должен был больше всего злиться на нее — и за свои простреленные легкие, и за свое скрываемое от всех семейное горе, но именно он и сказал, без всякого зла, как о деле само собой разумеющемся: