И полетел в этом состоянии Александр Конюшковский (мистический сын К. Э. Циолковского), переплывший за год три океана на маленьком двухвесельном ялике, рядом со своим отцом во все концы живой вселенной. И оказалось, что космически благодушествовавший папаша был все же прав, и смерти во вселенной не было как не было
О, дерзновенный сын Циолковского, ты шел по грядам пространных пушистых туч, и рядом с тобой проплывали туманные химеры, которые не появились бы нигде, то есть никогда, даже здесь, в этих строчках, если бы тебя не было на свете. Наверное, это ты шептал слова поэта: «О, не хочу я, други, умирать», когда шел по высокому берегу реки в вечернее время, сойдя с горних высот на землю. И останавливался у заросших кустарником двух обрывов, как раз в их темной промежности, откуда выбегал ручеек, берущий свое земное начало в глубине оврага, разрезающего глинистый обрыв надвое — возле сырой мочежины, обросшей густой черной осокой, пыреем и хвощами, откуда вытекал ручеек, начинаясь с каменной чаши родника. На невысоком бугорочке, уютно таившемся под шатром густой лещины, возлежала на траве монахиня, мать Александра, побежденная и опрокинутая наземь тем, которого мы больше не упоминали. Один из двух сыновей Циолковского пожелал самоубийства через поглощение безудержного наслаждения жизнью, сиречь плотских утех с монахинею, после чего в теле вместо души остается зияющая пустота. Соблазнитель Александры-монахини приблизился к ее распростертому на земле лону и с диким воплем вошел в него. Монахиня зажала влажной длинной ладонью его рот, обросший волосками молодой бороды и усов, но сама не выдержала и вознесла к небу, в темноте, не менее ужасный вопль, почти теряя сознание. Ее долгое и гибкое, как у собаки-борзой, с вогнутым животом и тонкой талией тело под монашеской рясой так и вспрыгивало и упруго выгибалось, качаясь в руках юноши, радостно подчиняясь им. Казалось, что именно это длинное, сильное, женственное, борзое тело исходит звонким ликующим смехом, а не матушка Александра. Известно, чем закончилась земная юдоль согрешившей монахини — она бросилась в омут на Протве, но ее торжествующий, безудержный, с раскатами, русалочий смех еще долго звучал над ночной рекою, у двух обрывов, и после земной юдоли матери Александры. А так как между нею и мною ничего не противостояло, то мне легко и радостно было принять на себя весь эдемский грех монахини Александры.