Светлый фон

Карцер, находившийся в распоряжении Сетубаловой полиции, еще более темный и сырой, чем тот, что находился в тюрьме на пласа дель Блат, закрыли наглухо и повесили тяжелый замок. Португальцу было предельно ясно, что выбраться из этих четырех стен Галана сможет только в деревянном костюме. Да и пора было ввести в курс дела его честь, если, конечно, его всенепременные визиты уже подошли к концу.

 

Немноголюдному шествию, направлявшемуся на кладбище дель Пи, был безразличен колокольный звон и праздничные дни. Они сносили дождь смиренно и молча. В тесном закутке вода стекала по желобам ниш и ударялась о землю, переполняя лужи. Нандо подошел к могиле своего друга с выражением человека, который никак не может поверить своим глазам. Маэстро Перрамон и Тереза, стоявшие от юноши по бокам, сопровождали его молчание все еще оторопевшими взглядами; все они начисто лишились способности понимать, что происходит. Раздался крик дрозда, но они не обратили на него внимания, в особенности Нандо, который бормотал «не верю, не верю», и плакал про себя, а это же так больно, и смотрел на могильную плиту, на которой неуклюжим почерком было выведено: «Андреу Перрамон, тысяча семьсот семьдесят девятый – тысяча семьсот девяносто девятый („Даже конец века не дали ему увидеть, Господи!“), requiescat in pace»[231], – и больше ничего, потому что это была простенькая и незатейливая могильная плита. У Нандо не укладывалось в голове, что смерть невозможно повернуть вспять, и он решил, что жизнь несправедлива и ни один из их доводов не оправдан, тех доводов, которые они с Андреу и еще кое с кем из их товарищей называли единственно верными в пользу того, что жизнь не лишена смысла (и при этом пытались украдкой осведомиться, пришлись ли их слова по вкусу тени Гёте). И Нандо Сортс почувствовал, что виноват в том, что все еще жив, и неожиданно вспомнил про письма.

requiescat in pace

– Что? Какие письма?

– Я написал ему уйму писем. Где они?

– Мы ни одного из них не получали, – промолвила Тереза.

– Ты их адресовал к нему домой?

– Да.

– Там они, должно быть, и лежат.

На несколько мгновений все трое прислушались к говору дождя. «Андреу Перрамон, тысяча семьсот семьдесят девятый – тысяча семьсот девяносто девятый, requiescat in pace». Нандо понимал, что, как только у него окажутся в руках эти письма, он должен будет их сжечь, потому что они не представляли собой ничего, кроме жестокой шутки судьбы. «Милый Андреу, избранник богов, да здравствуют во веки веков искусство и красота!» А Андреу гнил и умирал, чувствуя, что остался один на свете, потому что его лучший друг волочился за крестьяночками по дороге в Мадрид и в Малагу. Нандо помотал головой, чтобы отогнать гнетущие мысли, и решил не говорить о них вслух, потому что они, Тереза и маэстро Перрамон, бедняги, и без того страдальчески несли тяжелый крест нелепой и необъяснимой смерти Андреу. И тогда ему стало ясно, что дождь все не перестает и что он уже много дней живет в промозглой сырости, как сын дождя. И он поклялся отомстить за смерть друга.