Карцер, находившийся в распоряжении Сетубаловой полиции, еще более темный и сырой, чем тот, что находился в тюрьме на пласа дель Блат, закрыли наглухо и повесили тяжелый замок. Португальцу было предельно ясно, что выбраться из этих четырех стен Галана сможет только в деревянном костюме. Да и пора было ввести в курс дела его честь, если, конечно, его всенепременные визиты уже подошли к концу.
Немноголюдному шествию, направлявшемуся на кладбище дель Пи, был безразличен колокольный звон и праздничные дни. Они сносили дождь смиренно и молча. В тесном закутке вода стекала по желобам ниш и ударялась о землю, переполняя лужи. Нандо подошел к могиле своего друга с выражением человека, который никак не может поверить своим глазам. Маэстро Перрамон и Тереза, стоявшие от юноши по бокам, сопровождали его молчание все еще оторопевшими взглядами; все они начисто лишились способности понимать, что происходит. Раздался крик дрозда, но они не обратили на него внимания, в особенности Нандо, который бормотал «не верю, не верю», и плакал про себя, а это же так больно, и смотрел на могильную плиту, на которой неуклюжим почерком было выведено: «Андреу Перрамон, тысяча семьсот семьдесят девятый – тысяча семьсот девяносто девятый („Даже конец века не дали ему увидеть, Господи!“),
– Что? Какие письма?
– Я написал ему уйму писем. Где они?
– Мы ни одного из них не получали, – промолвила Тереза.
– Ты их адресовал к нему домой?
– Да.
– Там они, должно быть, и лежат.
На несколько мгновений все трое прислушались к говору дождя. «Андреу Перрамон, тысяча семьсот семьдесят девятый – тысяча семьсот девяносто девятый,