Мысли немного путаются… да, вот что: быть может, его слезы, детские жалобы, сиротство — они-то и стали поэзией? Быть может, страдание и печаль и есть поэзия? Ведь, например, юмор сам по себе еще не поэзия. Крестьяне и споют веселое, сочиненное на ходу, байки-шутки расскажут, а потом берутся за труд. Быть может, их труд и есть поэзия? А его труд в том, чтобы выразить страдания. Но красота… разве не она вызывает к жизни поэзию? Разве страдания? Нет, не страдания, а то, как человек преодолевает страдания. Преодоление — вот поэзия. Преодолевать, превозмогать… это ему подходит, это знакомо.
Уже под утро он заснул и проспал крепко час-другой. Потом встал и, чтобы не тянуть время, спустился в нижний этаж и чай пил в буфете. Ровно в десять он уже сидел в приемной у доктора. Как-то мельком вспомнилась встреча с Ольховским и его совет сходить непременно к Гартману. В приемной кроме него сидели еще трое: толстый, с одышкою господин в раскрытом на груди чесучовом пиджаке — он был первым в очереди — и две женщины, одна молодая, шафранно-желтая, очень красивая, в траурно-черном платье, облегающем узкие покатые плечи, и, по-видимому, ее мать, седая и грустная. Он спросил, обращаясь к старшей:
— Простите, фамилия доктора?..
— Мостовщиков, — ответила женщина.
— Благодарю вас.
Что ж, пусть будет Мостовщиков. Тем временем пригласили господина с одышкою, и Габдулла встал и пересел на его место, близко у двери. «Вот теперь моя очередь, — подумал он с каким-то веселым чувством, — зайду-выйду — и вся недолга! Нет, брат, жизнь такая штука, что докторов вовсе не избежать». Господин с одышкою очень скоро вышел из кабинета, откровенной пожимкой плечей выразил недоумение:
— Две минуты — и нате вам настойку пустырника. Преспокойненько, экво алимо!
— Следующий, — позвал из кабинета трубный, с легкостью повелевающий голос, и Габдулла, зачем-то улыбнувшись, вошел. — Так-с, извольте раздеться до пояса. Ну, милый, побыстрей!
Доктор был приземист, мужиковат, пользовался грубовато-простыми словечками, но было видно: простота уже наигранна. Он встал, шагнул к оробевшему пациенту и с тем же равнодушным видом, которым, наверное, прикрывают брезгливость к больному, приставил к его груди воронкообразный конец короткой деревянной трубки и стал слушать. Справа, слева. Повернул, послушал со спины.
— Одевайтесь. — И сел писать рецепт. — У кого лечились?
— Собственно, я впервые…
— Впервые? — Он резко отставил перо и глянул на Габдуллу с откровенным изумлением, затем, отчего-то злясь, проговорил: — Где же вы были раньше, милейший? Почему не пришли хотя бы три года назад?