— Ваше превосходительство, станции Тосно и Любань заняты революционерами. Любань занята ночью солдатами-изменниками лейб-гвардии Литовского полка. Посты от железнодорожного полка сняты и разогнаны. Бунтовщики выставили повсюду свои караулы. Мне не удалось установить, есть ли у них орудия. В последний момент я вырвался на дрезине, чтобы доложить о случившемся и предупредить.
Можно было залюбоваться мужественным офицером, который бесстрашно мчался один на дрезине во тьме северной ночи, исполняя долг верности. Много, вероятно, было таких офицеров у русского Царя в это время, но их беззаветную преданность, их готовность умереть за Царя и за Родину не использовали, потому что это не входило в планы тех, кто стоял у руля событий. Ставка и высшее командование слепотствовали и в роковой слепоте покорно шли на поводу у политических пустозвонов. Были командиры корпусов, которые предлагали себя и свои части на подавление мятежа, но им ответили: «не ваше дело»…
«Страх и трепет найде на мя, и покры мя тьма»… Так, кажется, вопиял к Богу царь Давид. «Трепещу, окаянный», — стенал он, помышляя о врагах или о своих грехах. Страх и трепет обуял доблестных генералов. Любань находилась в 70 верстах, Тосно еще дальше, но генералы решили: «Положение очень грозное» — и немедленно отдали боевые распоряжения о занятии телеграфа, телефона, дежурной комнаты, о выставлении постов и о приведении станции в боевую готовность. Подсчитали и собрали в кулак все «боевые силы», включив и несколько железнодорожных жандармов. Собрали военный совет и решили: «Станция должна почитаться изолированной; без нашего ведома никаких сношений; свитский поезд перевести на запасный путь; мы будем ждать прибытия Государя»…
Когда меры предосторожности были приняты и настроение несколько стало покойнее, занялись чтением первых газет и листовок, полученных из столицы. Читали, возмущались, негодовали и перекидывались словами: «Какой наглый, хамский тон… какая мерзость выражений… какое самолюбование, самомнение и самоуслаждение… „мы-де — соль земли, квинтэссенция, мозги и совесть народа, борцы за правду и свободу, авангард демократии“»…
Действительно, революция говорила своим собственным языком; словами новыми, злыми, враждебными, странными и чуждыми для уха и сердца человека старого режима. Газетные строчки резали, как острый нож; кричали с той предельной напористой наглостью, с какой говорит лакей, почувствовавший бессилие своего господина и свою безнаказанность. Это была песня торжествующей ненависти, которую запели объединившиеся в столице Смердяковы.