Светлый фон

Летний туман медленно стирал Шанхай из поля зрения. Я отошла от окна. Приняла душ, переоделась и спустилась в метро.

Под землей люди таращились в экраны или тыкали пальцами в телефоны, но многие, как и я, сидели погруженные в мысли. Рядом со мной старушка тайком смаковала пирожное, звенели и гудели телефоны, мама с дочкой повторяли таблицу умножения, а какой-то ребенок отказывался выходить из вагона.

Вдруг поезд ни с того ни с сего затормозил. Старушка споткнулась, пирожное вылетело у нее из руки, а сама она упала ко мне на колени.

На мгновение она очутилась в моих объятиях, лицо в каких-то дюймах от моего лица. Люди вокруг громко возликовали, а затем весело зааплодировали. Какой-то ребенок пожурил ее за еду в транспорте, другой же интересовался, с чем было пирожное. Женщина рассмеялась — так неожиданно, что я едва ее не уронила. Ей было хорошо за шестьдесят — маме сейчас было бы столько же. Изъясняясь на своем оставляющем желать лучшего мандаринском, я попыталась уступить ей место, но старушка отмахнулась, как будто я предлагала ей билет на Луну.

— Деточка, позаботься лучше о себе, — она прибавила еще что-то, что прозвучало вроде «Крошек достаточно, нет? Достаточно».

— Да, — сказала я. — Достаточно.

Она улыбнулась. Поезд понесся дальше.

Теперь меня уже накрывал джетлаг; мир вокруг казался очень далеким, словно меня несли в банке с водой. Какой-то человек так широко развернул газету, что загородил свою жену и дочь. За спиной у них в окне, одно за другим, шевелились их отражения.

 

В своих самокритиках мой отец писал о своей любви к музыке и о страхе, что не сумеет «преодолеть желание личного счастья». Он разоблачил Чжу Ли, отрекся от Воробушка и разорвал все связи с Профессором — своей единственной семьей. Он писал о том, как беспомощно стоял и смотрел, как сперва его мать, затем младшие сестры и, наконец, его отец умирали; по его словам, он был всем обязан своей семье, и жить было его долгом. Папа годами пытался бросить музыку. Когда я впервые читала его самокритики, я взглянула на своего отца через призму всех многочисленных «я», которыми он пытался быть; брошенных и переписанных «я», «я», желавших, но не умевших исчезнуть. Вот так порой я его и вижу — когда мой гнев, гнев за маму, за Чжу Ли, за себя утихает и обращается жалостью. Он знал, что сохранить эти самокритики — значит подвергнуть других опасности, но уничтожить их было невозможно, так что он увез их сперва в Гонконг, а затем в Канаду. И даже там он начинал новые тетради, обличая себя и свои желания, и все же не мог найти способа ни придумать себя заново, ни измениться.