Светлый фон

Это еще притом, что положение наше хотя и пошатнулось, но вовсе не сделалось бедственным. Задержавшие нас хмурые солдаты отконвоировали всю нашу компанию в ближайшую деревню, где сдали с рук на руки какому-то военному чину с усиками подковкой, прекрасно говорившему по-русски. Викулин немедленно уединился с ним в его кабинете, пока мы ждали в коридоре, где отчего-то пахло свежим сеном и смолистой древесиной, как будто были мы не в штабном помещении, а в крестьянской избе. Судя по довольной ухмылке нашего спутника (отражение которой, словно в зеркале, мерцало и на физиономии усача), наши верительные грамоты, к которым, может быть, прилагалось и что-то повесомее, произвели на принимающую сторону самое приятное впечатление. Нам предлагалось в сопровождении двух солдат (слово «конвой» никто не произносил) отправиться в Гельсингфорс, где подождать в специальном карантинном лагере, пока закончится какая-то особенная проверка наших личностей, после чего мы сможем быть предоставлены сами себе.

Вопреки ожиданию, карантинный лагерь оказался вовсе не так страшен, как рисовало воображение: больше всего он напоминал тот самый дом призрения душевнобольных, который мы видели из окна вагона близ Парголова — несколько десятков домиков, расположенных в живописном местечке среди зеленых холмов. Несмотря на шумные протесты Мамариной, которые были мягко проигнорированы неулыбчивым финским увальнем, принимавшим нас у конвоя, нас разделили: Викулина отправили к другим мужчинам, а нас со Стейси и ее матерью поселили в женской палате — в комнате, где, кроме нас, были еще две русские дамы. Одна из них, жена аптекаря из-под Боровичей, растерявшая по пути до Гельсингфорса всю свою семью, мучилась еженощными видениями, развивавшимися по одному и тому же сценарию: в середине короткой майской ночи, когда свет за окном сменялся наконец ровной полутьмой, и даже птицы, шумно переговаривавшиеся весь вечер, наконец замолкали, она начинала что-то бормотать сквозь сон, причем с такими интонациями и паузами, как будто читала стихи с необыкновенно длинными строками; повторив эти строки (среди которых слышались порой и отдельные слова) раз двадцать или тридцать, она ненадолго затихала, после чего начинала столь же ритмически постанывать, что-то приборматывая, а потом вдруг разражалась душераздирающим криком, отчего просыпались все обитательницы комнаты — и в последнюю очередь она сама.

Вообразить незамысловатый сюжет этого повторяющегося сна не составляло бы особенного труда (разночтения могли быть только в финальной части — кем на самом деле оказывался привлекательный поэт), но что делать с этой сластолюбивой сновидицей по сю сторону границы яви, было решительно непонятно: я пыталась будить ее еще на первом четверостишии, но она, сердито похлопав глазами, засыпала вновь, после чего, выждав полчаса, отправлялась в то же сентиментальное путешествие, которое, таким образом, просто начиналось и оканчивалось позже. Тем сильнее было наше общее облегчение (Викулин, хотя и попал в относительно спокойное окружение, явственно томился от, как он выражался, «вынужденной соборности»), когда на восьмой день нашего заключения мы были отпущены — и немедленно переехали в гостиницу.