Дальше все развивалось примерно как при первом моем подобном опыте в Петрограде, лишь с поправкой на европейскую утонченность: дама с самого начала, едва заслышав о том, что мне хотелось бы расстаться с кое-какой семейной реликвией, вызвала колокольчиком своего подручного. Был он похож на какого-то немецкого фильмового актера — высоченный, худой, с глубокими залысинами и оттопыренными ушами. Наклоняясь из-за спины хозяйки, чтобы разглядеть извлеченный ею из конверта кусок пергамента (мне бросилась в глаза готическая вязь и частично раскрошившаяся красная сургучная печать, висевшая на пестром витом шнуре), он, кажется, случайно прикоснулся к ней: по крайней мере, она отпрянула от него слишком демонстративно, чтобы не задуматься об их истинных отношениях. Это вообще мне свойственно, увы — вцепившись мысленно в какую-то незначащую детальку, раздуть ее значение до космических масштабов. Увидев этот жест (а может быть, и жеста-то никакого не было, а лишь случайное движение), я сразу стала размышлять, служил ли тут этот синематографический злодей при покойном старике Мейере (к которому, конечно, я сразу почувствовала иррациональную симпатию) и, чего доброго, не явилась ли его кончина результатом объединенных усилий крепко пахнущей вдовы и ее ушастого подручного.
Из этих мыслей, лившихся как ниспадающая вода каких-нибудь дворцовых фонтанов, я была выведена покашливанием злодея. Был он, очевидно, немец или швед, но по-русски говорил правильно, хотя и с густым акцентом. Спросив меня, сколько я хочу получить за свой рескрипт (знать бы еще, что это такое!), и услыхав ожидаемый уклончивый ответ, он склонился к розовому уху своей нанимательницы и что-то зашептал. По лицу ее медленно пополз румянец — не знаю только, от сообщаемых им сведений или от волн теплого воздуха, идущих от его оттопыренных губ. Занятно, что сговорились мы в результате примерно на той же сумме, что и в Петрограде, только у меня осталось твердое чувство, что обманута я здесь была куда значительнее — при том маловероятном условии, конечно, что полученные мною от Монахова документы были подлинными.
С мягко позвякивающим тяжеленьким свертком я отправилась домой, где, к своему облегчению, застала ровно ту же картину с одним только дополнением: Мамарина, вместо того чтобы следить за приключениями любвеобильной героини (я, признаться, тоже перелистала эту книжку), сидела на диванчике и рыдала в три ручья. Первая моя мысль, конечно, была о том, что что-то произошло с девочкой, и я с замиранием сердца бросилась к кроватке, где и обнаружила ее сладко спящей. Что же случилось? Оказалось, что Гавриил Степанович не мог выбрать лучшего момента, чтобы сообщить Мамариной полчаса назад, что какая-то особенно лакомая сделка срочно требует его личного присутствия в Гамбурге, куда он завтра же и отплывает на пароходе. Вот уж, казалось бы, повод для огорчения! Он (на мой взгляд — вполне справедливо) решил, что его долг перед дальней родственницей к этому моменту отдан уже сполна, и собирался, похоже, поскорее вернуться к своим гедонистическим планам, позабыв, как страшный сон, последний год или два. Моей же безмозглой компаньонке, как выясняется, примерещилось тем временем бог знает что: природная мечтательность, воспаленная чувственность и нервные потрясения привели ее к полному убеждению, что Викулин до такой степени ею очарован, что только косная робость старого холостяка не дает ему до времени распахнуть перед нею свое истосковавшееся без женской ласки сердце. Более того, прыгающее вскачь ее женственное воображение построило уже целую галерею соблазнительнейших картин их будущего совместного быта: не знаю, кстати, нашлось ли там место для ее маленькой дочери, не говоря уже про ее старомодную крестную матушку.