Светлый фон

Вдруг Викулин остановился и прислушался. Мне, признаться, казалось, что при таком шуме, который производил он сам, топоча и вздыхая, услышать какой-нибудь сторонний звук было бы непросто, но, очевидно, он каким-то образом смог выявить его среди собственного постоянного фона. Тропа в этом месте чуть расширялась и, перевалив через небольшое возвышение, ныряла за один из таких валунов: серо-черный, с неровным зазубренным верхним краем, как будто древний великан в сердцах бросил его оземь и отколол кусок. Мамарина с блаженным вздохом облегчения положила свою корзину и выпрямилась. Викулин обернулся к нам, чтобы что-то сказать, — и в это время из-за валуна вышли трое финских пограничников.

7

7

7 7

До этой истории я ни разу не бывала в Гельсингфорсе, так что не могла сравнить его образца 1918 года с ним же самим в прежней жизни, но что-то мне подсказывает, что никаких особенных отличий я бы не увидела: разве что вывесок на русском языке почти не стало. Но после изможденного Петрограда (да и России вообще) сама мысль о том, что где-то еще продолжается нормальная, непрерывавшаяся жизнь, была чуть не оскорбительной — как вышедший из болезни после тяжелой операции и долгого восстановления человек подсознательно враждебен ко всем, кто не пережил ничего подобного.

По чистым широким улицам бегали зеленые трамвайчики; сытые рыжие лошадки (явные родственники той, что везла нас из Белоострова к границе) весело тащили простые извозчичьи коляски с кожаными пологами; скромно, но чисто одетые обыватели спокойно шли по своим делам или просто фланировали по особенной, выводившей к порту улице, сплошь засаженной высокими деревьями, а то и сидели с чашкой кофе или рюмкой настойки в стеклянном высоком кафе за столиками, стоявшими прямо на улице, пока затянутые в черные платья официантки, все как на подбор белокурые, с высокой грудью, без тени улыбки разносили переплетенные, словно бревиарии, книжки меню на шведском языке.

После первой волны недоброго чувства, когда я пыталась мстительно вообразить, как Быченкова, Шленский и их питомцы могли бы за несколько недель залить кровью и грязью этот кукольный мир, я погрузилась в долгие, бесплодные и совершенно русские по сути размышления о том, почему Господь в великой мудрости Своей, уничтожая Россию, как какую-нибудь Гоморру, пощадил этот ее уголок — неужели из-за живущих здесь праведников? Чем больше я думала об этом, тем чаще понимала, что сам взгляд нищего, оскорбленного, исстрадавшегося человека на сытую и благополучную жизнь также представляет собой вещь, чрезвычайно русскую по духу. Та же, если не бо́льшая, пропасть, которая сейчас разделяла нас, бежавших от большевиков, с местными счастливцами, испокон веков пролегала между теми, кто избавлен он необходимости физического труда, и крестьянами, рабочими, евреями и прочими, кто изначально, по факту своего рождения, был поражен в правах. Сколько раз мы проходили мимо нищего калеки, бросая ему мелочь и про себя восхищаясь своей мимолетной филантропией, — а ведь каждый из них, глядя на разгуливающих кругом баловней, не осознающих своего изначального, природного, имманентного везения, явно чувствовал ту же надменную презрительную неприязнь, которая теперь охватывала нас при виде праздных финнов.