– Девочка пока держится, но сердце опять ненадолго перестало биться. Не хватило кислорода. Поскольку она не в сознании, мы не можем определить, пострадал ли мозг.
– Что… – Вопрос, который Кензи пытается задать, застревает у нее в горле.
– Я не могу сказать наверняка. Детский организм гораздо выносливее взрослого. Но то, что происходит с Верой, не укладывается ни в какую логику. – Поколебавшись, доктор Блумберг поясняет: – Ее сердце отказывается работать без видимой медицинской причины. Она в коме. Мы поддерживаем ее с помощью аппаратов. И как долго нам это будет удаваться, я не знаю.
Милли старается взять себя в руки, чтобы голос не дрожал:
– Вы хотите сказать, что…
Блумберг наклоняет голову.
– Я хочу сказать, что родственникам и друзьям, вероятно, пора готовиться к прощанию, – говорит он мягко и поворачивается к Кензи. – А вас я прошу подумать, так ли уж важна в этой ситуации какая-то бумажка, пусть даже подписанная судьей.
Доктор уходит, а Кензи не может сдвинуться с места. Сейчас утро воскресенья. Всего через двадцать четыре часа продолжится судебное разбирательство. Если необходимость в нем не отпадет. Услышав приглушенный всхлип, Кензи оборачивается: Милли стоически сдерживает слезы, даже сейчас пытаясь оставаться сильной. Кензи обнимает ее. Они обе знают, что делать.
– Не звоните Колину, – говорит Милли. – Он не заслуживает. Это по его вине Мэрайя не может быть рядом с дочкой.
Видя, что Верина бабушка держится за свою обиду на бывшего зятя, как за спасительную нить, Кензи тихо произносит:
– Я сейчас.
Подойдя к ближайшему телефону-автомату, она выуживает из кармана клочок бумаги и набирает написанный на нем номер.
Среди ночи звонит телефон.
– Мэрайя, – говорит Кензи ван дер Ховен, – пожалуйста, послушайте меня внимательно.
Проходит двадцать минут, и вот я уже вхожу в здание больницы, нацепив на нос мамины запасные очки и дурацкий парик, оставшийся после Вериного школьного маскарада. Я уверенно направляюсь к лифтам, возле которых Кензи, как и обещала, ждет меня. Как только мы входим в один из них, я с благодарностью ее обнимаю. По телефону она сказала, что Вере не лучше, что у нее была еще одна остановка сердца, что она может даже умереть.
– Теперь мне уже нет дела до судьи, – призналась Кензи. – Ваше место рядом с ребенком.
Она не стала говорить об очевидном: о том, что мое отсутствие не пошло Вере на пользу, а, наоборот, ускорило процесс угасания.
Я тихо иду за Кензи по коридору, боясь, что кто-нибудь выскочит из-за угла, покажет на меня пальцем, крикнет: «Вот она!» – и здравствуй, тюрьма. Стараясь ни о чем подобном не думать, я ищу внутри себя ядро спокойствия, чтобы сохранить самообладание, когда увижу Веру, как бы плохо она ни выглядела.