И через миг они оба опять валялись пластом на дорожке, и Тамир принялся смеяться, а за ним и Джейкоб, а потом, а может, сразу, Джейкоб расплакался.
Может, он понял. Может, он откуда-то знал, подросток, смеющийся и плачущий лежа на земле, что больше никогда не испытает ничего похожего. Может, он видел с высоты этой вершины бескрайнюю равнину впереди.
Тамир тоже плакал.
Тридцать лет спустя они все еще стояли у ограды, но, несмотря на все добавившиеся к росту дюймы, оказаться за ней уже не могли. Стекло тоже выросло. Стекло выросло сильнее, чем они.
— После той ночи я больше ни разу не чувствовал себя живым, — сказал Джейкоб, подавая Тамиру еще пива.
— Такая скучная была жизнь?
— Нет. В жизни много всего было. Но я ее не чувствовал.
— У счастья есть разные версии, — напомнил Тамир.
Помедлив перед открыванием следующей бутылки, Джейкоб сказал:
— Знаешь, я не уверен, что в это верю.
— Ты не хочешь в это верить. Ты хочешь верить, что твоя работа так же важна, как война, что долгий брак должен так же волновать, как первое свидание.
— Знаю, знаю, — отозвался Джейкоб. — Не ожидай многого. Научись любить бесчувственность.
— Я не это сказал.
— Я всю жизнь цеплялся за убеждение, что все, о чем мы в детстве говорили, содержит хотя бы крупицу истины. Что мечты о жизни, которую чувствуешь, — не лживы.
— Ты хоть раз догадался спросить себя, почему придаешь такое значение чувствам?
— А чему же еще можно придавать значение?
— Миру.
— Да у меня мира-то хватает, — сказал Джейкоб. — Слишком много мира.
— Есть разные версии мира.
По дому пролетел сквозняк, и где-то в утробе кухонной вытяжки побренчала заслонка.