А Лида зажимала рот по ночам.
Луна сверху светила в комнату, и невозможно было отгородиться от нее короткой
занавеской в пол‐окна. Ее прожекторный луч сначала задевал постель дочери, потом
долго перебирался на письменный стол, разделяющий две кровати, и, наконец, освещал
Лиду.
А она все не спала, не могла уснуть, пока не свершится в подъезде страшный ночной
обряд.
Лунный свет высвечивал Лиду, ее руки, ее грудь, ее тело, спрятанное под душным
одеялом. Он не давал затаиться в темноте и стать незаметной.
И вот начиналось то, чего она ждала. Хлопала дверь подъезда, глухой стук
разносился по гулкой лестнице, и в ответ, как эхо, тихонько дергалась дверь квартиры.
Слух истончился в эти ночи, и Лида слышала, как еще на втором этаже звякают по камню
подкованные сапоги. Пронзительно взвивался женский плач, потрясая лестничную клетку, умолял и захлебывался... А мужчины не было слышно ‐ он уходил молча. Во дворе
взвывал мотор черного автобуса, разгороженного внутри на тесные клетки.
Лида зажимала рот ладонью, закутывалась с головой, затаивалась от лунного света, от звяка сапог, от женского безнадежного вопля.
Проклятым нынешним летом чуть не каждую ночь накатывалась такая волна ‐ то
выше, то ниже по этажам подъезда, то совсем подхлестывая под квартиру. И наутро еще
одна дверь была как зачумленная. Мимо нее проходили со сжавшимся сердцем, как
будто за нею лежит покойник.
Каждую ночь ждала Лида, что стукнут в ее дверь, а со двора будет слышно урчание