Следовало бы, конечно, отдать должное всему этому множеству снов, укутывающих нас пуховыми перинами, – и среди них, конечно, тому, который вскоре приснился ему, чтобы потом повториться вновь, возвращая его недавнему прошлому, – сон, больше походивший на одну из тех картин в дорогих позолоченных рамах, которые Мозес видел когда-то в Национальной галерее, и которые словно приглашали тебя войти в чистоту и свежесть прозрачных красок, сумев каким-то чудом обратить в ничто плотность и безликую серость материи, из которой был сотворен этот мир, сохранив только форму и цвет, а значит, победив и тление, и саму смерть, вернув пространству изначальную простоту, ясность и смысл.
Пожалуй, это и была картина, Мозес.
Насквозь пронизанное солнечным светом пространство тенистой поляны, изумрудные листья деревьев и красное пятно лежащего на траве шотландского пледа, – нечто, требующее от тебя забыть об остальном мире или, быть может, даже усомниться в его существовании, настолько неуместно было здесь даже простое упоминание о нем.
Пространство, не желающее знать ничего другого, кроме самого себя.
Конечно же, это была картина, что же еще, Мозес? Во всяком случае, для того, кто, может быть, видел наши сны вместе с нами, отдавая должное всем этим разворачивающимся в наших сновидениях пространствам, – тусклым или прозрачным, пустым или наполненным привычными вещами, уносящимся вдаль или выстраивающим вокруг нас свои замысловатые конструкции, в которых можно было легко обнаружить и нас самих, гуляющих по нашим же сновидениям, – как, наверное, видит зритель, рассматривая развешанные в музее полотна, отступая, чтобы охватить одним взглядом все разом или, наоборот, приближаясь, чтобы яснее рассмотреть отдельные детали, трудно различимые на расстоянии.
Как бы там ни было, ему снился тот солнечный день, заросший травой склон и большое дерево, под которым он сидел на брошенным в траву клетчатом шотландском пледе перед высокой плетеной корзиной, доверху наполненной спелыми абрикосами. Кажется, там стояло еще и небольшое ведро, Мозес? Вот именно, небольшое ведро, в которое он аккуратно перекладывал лежавшие в корзине абрикосы. Большие, чистые, янтарные абрикосы, прозрачные настолько, что можно было различить в глубине их мякоти смутно темнеющую плоть косточек. Осторожно доставая их один за другим, чувствуя пальцами нежную кожицу и время от времени поглядывая с опаской на прогуливающихся вокруг людей, надеясь, что они ни о чем не догадываются, потому что все происходящее следовало, конечно же, хранить в тайне, – и это было самое разумное, Мозес, – сохранить все в тайне так, чтобы этого не обнаружила ни одна живая душа – ведь один из абрикосов, прячущийся среди других в корзине, носил имя Анны Болейн, – имя, от которого у Мозеса сладко щемило сердце и глаза туманились влагой, и в этом не было ничего удивительного или смешного, потому что это была, конечно, любовь, Мозес, – чем же еще, черт подери, это было, если не любовью, благодаря которой он сидел здесь один-одинёшеник, среди чужих людей, в надежде отыскать ее среди абрикосов и шепча ее имя, думая – всякий раз протягивая руку к корзине, что уж следующий-то абрикос окажется именно тем, которого он ждал?..