* * *
Второй день Биеннале не дал ответа на вопрос, кому это вообще нужно. Мы зашли в павильоны второй выставочной площадки – Арсенали, увидели сто макетов разных небоскребов, раскрашенных в разные цвета, и Мила бросилась их фотографировать, а я ушел в соседний район Кастелло, в бар, откуда глядел на остров-кладбище Сан-Микеле.
Туда мы и отправились, как Мила вернулась, там и лежит Бродский, в могиле с одиноким розовым кустом, лежит не на участке, где похоронены местные, не на участке, где русские, а лежит в таком месте, где вообще непонятно кто упокоен, какие-то неприкаянные, вернее всего.
Блестели на солнце воды лагуны, разрезаемые неуклюжим водным трамваем – вапоретто. От Сан-Микеле мы шли на Мурано, потому что там знаменитый стекольный завод, а я устал есть в туристических забегаловках, и у меня появилась мысль, что в заводской столовой должно быть вкусно и дешево – ведь у нас в Кряжеве на заводе теперь превосходная перловая каша, может, даже лучшая на свете. Ожидания были не напрасны, хоть в столовой рядом с заводом выбора нет, никаких тебе устриц и дорогих вин: одна паста, один суп, один салат на обед. Атмосфера – отличная: кругом только местные, мастера-стеклодувы, столов всего с десяток, единственный официант здоровается со всеми и без устали, судя по реакции публики, о чем-то шутит. Мы заказали еды, Мила взяла сока, а моя душа требовала граппы.
– Энд ван граппа плиз, эз сун эз посибл.
– Ю ноу, ю хэв ту дринк граппа афтер динер, – возразил официант.
Он минуты три объяснял мне, что такое дижестив: это такие напитки, которые после еды, мистер, знаете, иначе их не пьют, это для послевкусия, для желудка. Аргументы его иссякали, я настаивал и спрашивал, почему мне нельзя выпить граппы прямо сейчас, до еды. В процессе разговора я понял, что хочу уже не одну порцию, а две.
– Плиз ту граппа иммидиатли. Ай вонт ту дринк ту граппас иммидиатли.
– Из России, что ли? – внезапно официант перешел на чистейший русский.
– Да.
– Сейчас принесу.
Оказалось, что парень – из Томска, зовут Вадимом. Я предложил ему граппы, но он отказался, думаю, потому что местные увидели бы и потом задавали бы ему вопросы, чего это он граппу до обеда пьет, неужели забыл, что это дижестив. После вкуснейшего обеда (лучше я в Италии ни в эту поездку, ни после не ел) вышли вместе покурить. Оказалось, Вадим тут уже пятнадцать лет, влюбился в Москве в венецианку и приехал к ней, она обрадовалась и радовалась до тех пор, пока не поняла, что он намерен остаться и ему все трын-трава. Звали ее Лючия, что для Венеции, наверное, традиционно, ведь покровительница города – святая Лючия, великая мученица, мощи которой частично покоятся в городе. Так вот Лючия, когда поняла, что парень отчаянный, тут же рассталась с ним, а он уже влюбился в Венецию так, что и не подумал вернуться. Сначала хотел стать гондольером, но это невозможно: Венеция, наверное, единственный город на земле, где приезжему стать таксистом не просто сложно, а недоступно, невероятно. И вот он работает, пятнадцать лет работает уже, копит, чтобы выкупить ресторанчик на Лидо – и жениться, наконец сделать то, что непременно нужно сделать в Венеции. А Лючия уже постарела, южанки стареют быстро, развелась с мужем, живет одна, иногда они видятся, и вроде как она теперь хочет с Вадимом жить, но уже поздно, он давно уже сжег свое сердце и остыл; Лючия привела его в город Лючии, и этого ему достаточно.
* * *
На третий день мы отправились на Лидо – на косу, которая закрывает венецианскую лагуну и острова от моря.
Катались там на велосипедах и проехали весь остров туда и обратно, вдоль залива и вдоль моря, и я думал о том, что, наверное, тут, на Лидо, где проводят кинофестиваль, Сергей Александрович Соловьёв, который был в жюри в 1983 году, встретил Эмира Кустурицу, и его награждали столь высокой наградой впервые в жизни, и именно Соловьёв с американцем Богдановичем настаивали, чтоб награду дали Эмиру, и профессоре, тогда еще парень в трениках, приехал утром перед церемонией, и у него не было смокинга, и ему искали смокинг, и наградили, и это прекрасная судьба, начало ее, и, конечно, награду Кустурице должен был дать Соловьёв, потому что они очень похожи, очень свободны и делали лучшее кино о любви, с дураками героями, наивными и неуместными, которые поперек всего, но не потому, что хотят чему-то противоречить, а потому что они просто вот такие, эти дураки, дураки от Бога.
Мила взяла сразу два «апероля» в ресторане, который работает, как это заведено в Италии, только в обед и ужин, в определенные часы. Мы ели «ньокки четыре сыра», это чудеснейшее блюдо, которое русский человек отнесет без стеснения к разряду «жорево», а плохо приготовленное и к разряду «хрючево», вот мы ели жорево, пили как не в себя, и я думал, что хрен мы дотащимся на велосипедах обратно, а Мила вскочила и пошла купаться, хоть я и ворчал про заворот кишок после жорева и про пьянство и купание, которые в сочетании добром не заканчиваются, но мы купались, а потом ехали по бетонной прогулочной дорожке вдоль моря и видели какие-то деревянные шалаши на берегу, где сидела молодежь с пивом и гитарами, и как-то счастливо стало, и я опять просил ее:
– Живи со мной, а, жена? Я же снял дом, даже с курицами, с водой.
– Но я не могу, у меня же встречи с заказчиками, в офис надо ездить.
– Договорись, все сегодня по скайпу дела решают.
– Слушай, Миш Миш, я не хочу жить в Кряжеве.
– Но ты моя жена.
– Я замуж за парня из Кряжева не выходила.
– То есть в Венецию со мной можно, а в Кряжево нет? Да тут даже вода пахнет так же, только тут каким-то тысячелетним навозом, а в Кряжеве – свежим.
Мила обиделась и замолчала. И я был раздосадован: зачем попрекал ее Венецией, если нам сегодня так хорошо вместе? Зачем я вообще все это делаю, зачем я ее «прилепил»? А теперь вот и ей будет совестно, и мне.
Мила, хоть и надулась, но задумалась и, в самолете уже, на обратном пути, сказала:
– Миш Миш, мне без тебя тоже плохо.
* * *
Гамаюн и Сирин без устали клевали зерно, а я курил, пил чувашское, смотрел на крест церкви, виднеющийся над садами, и на трубы завода за крестом, чесал руки, потому что экзема снова начала вылезать, но пока немного, только в виде волдырей и пары трещин.
Из-за высокого соседского забора к калитке вышли четверо в зеленых беретах, одетые в камуфляж разных эпох: молодой был в «цифре», старший – в стертой до дыр летней «афганской» форме. Все четверо покачивались, двое оперлись на забор.
– Здравствуйте, Михаил Валерьевич! – сказал высокий и крепкий, лет пятидесяти, и я тут же вспомнил его – это он приходил просить грант на установку пограничного столба, а потом подходил ко мне 9 Мая. Пока он здоровался, другой, седой, хоть и помоложе, уже отодвинул щеколду калитки и вошел. За ним последовали остальные. Только тут я догадался в ответ поздороваться:
– Здравствуйте, товарищи.
Пока я прокручивал в голове вопрос, откуда взялось во мне само это слово «товарищи», все пожали мне руку, а старший достал затертый пакет, который тут же звякнул, выдавая намерения товарищей.
– Михаил Валерьевич. Мы пришли обсудить гранты еще раз. Помнишь, говорили… Не, там дети, больница, все понятно, что ты нам ничего не дал, тут без вопросов. Но мы вот сегодня собрались и подумали, что надо презентовать проект серьезно. – Это все – тоном извиняющимся – проговорил здоровый мужик в берете мне, додику. И, обращаясь уже к своим спутникам, продолжил: – Ну че, готовы? Давай, Мить.
Молодой поднял за гриф гитару, вольно прислонился к тесовой колонне крыльца и заиграл. Трое встали в ряд и запели. На первый план вышел хриплый голос старшего:
Они пели спокойно, так, как люди рассказывают проговоренные уже не раз истории. Парни и не смотрели на меня; каждый глядел в свое небо, какое-то другое, нездешнее, которое всегда выше и где звезды больше, и только усталость была в их голосах, усталость и острая тяга к жизни, то есть к самой памяти, к способности сохранять.
Они пропели всю песню. Молодой положил гитару на лавку и сел на кортаны, смотреть на куриц, как-то пришлись ему по душе Сирин да Гамаюн. Старший велел второму разлить. Мне выдали пластиковый стаканчик. Старший встал:
– Чтоб никто не забыл. И ничто не было забыто.
Мы выпили. Мы выпили еще. И еще. Мы почти уничтожили запас из четырех бутылок водки в пакете – и послали младшего за добавкой. Митя побрел, шатаясь, в сторону завода, то есть в сторону, противоположную магазинам.
– Разберется, – отрезал окосевший старший.
Мы пили за этот день, День пограничника. Мы пили еще и еще, и я вынес все шесть бутылок чувашского, что у меня были. И парни рассказали о своем прошлом, и там было все: Афган, Чечня, вторая Чечня; у молодого вообще случилось Изварино во время «котла» 2014 года. А мы устали, все устали, и старший взял слово уже из последних сил.
– Ты пойми, Миша. Это не нам памятник, а всем, кто был. И всем, кто будет. И кто есть. И кого не стало, – так сказал старший, его звали Андреем, позывной у него был Жара, и это, кстати, дурацкий позывной, потому что слышать в рации «Жара идет в штаб» – это же прогноз погоды, а не сообщение.
– А может, что другое? Пограничный столб так далеко от границы – странно… – пробормотал я, имея еще некое сопротивление, хотя это чисто внешне: песня меня сломила еще до второго куплета.