Светлый фон

– Брат, граница всегда внутри нас, где бы мы ни были. Россия – это всегда граница. И мы на этой границе стоим. И ты на ней. И хуй с тобой, что у тебя берета нет.

– Но почему про памятник решаю я, братцы? Я что такое?

– Ты что такое? Я думал сначала, что ты, типа, такой решала причесанный. А потом шел мимо, смотрю, ты уж тут, во дворе, дверь в сараюшку делаешь, курицы вот у тебя. И детям денег дал, и много кому, и мы знаем, что ты дал больше, чем планировали. Значит, ты выбил, значит, ты – наш. Местный почти.

Потом вернулся молодой без денег и без выпивки. Поэтому я позвонил Жоре, и тот привез все, что было угодно нашим душам, то есть жидкости покрепче, какой-то колбасы, сосисок, сыра, хлеба. Жора не пожадничал и притаранил абрикосовой настойки из домашних запасов, целых три литра, и денег не взял.

А пацаны рассказывали. Про войну. Про войны. Каково это – глотать пыль в афганской пустыне, в чеченских горах, под Изварино. Каково это – терять товарищей, слышать свист мин, видеть на расстоянии в десять метров от себя стрелка противника и убить его, опередить, уничтожить, спастись.

Я слушал и был сражен их историями. Особенно историей Серёги. Он ушел в 1993-м или в 1994 году, срочником, не пофартило – попал на Кавказ. Залетел в боевые действия: как тогда и на той войне водилось, без брони, без ни хрена, всего лишь с двумя магазинами, жрать нечего, кошмар, раздолбанная в пыль Чечня, рядом умирают молодые, совсем молодые, а он залетел за пару месяцев до дембеля и ждал дембеля, но, после заветной даты, после приказа, остался; думал, что на неделю до смены остался, но потом понял, что уже столько по нему стреляли, что он готов лучше, чем совсем птенцы, и он подписал контракт, но не в погранцы, а в мотострелки, и снова жрать нечего, и рядом голодают и умирают его пацаны, только уже не те, кто, как он, сделал выбор, а те, кто попал, потому что попал, но он-то уже сержант, и ему двадцать один, и давай он заботиться о младших, когда сам в жизни ничего не видел, и солдатские матери кричат, и приезжают за гробами или вынимать ребят из плена, и единственная мать его обняла, когда своего забирала (верней, вместе забирали, Серёга даже переоделся в гражданку), единственная мать, сын у нее был, Петька, единственная мать его лицо в руки взяла, обогрела, поцеловала и сказала «спасибо», хотя за что, и тут тоже – неправда, но эта мать как Петьку схоронила – вернулась и на свою пенсию кормила пацанов, и только одно грело его – что его девочка там, в Кряжеве, ждет, писала письма, и, наверное, еще пишет, только не доходит ни хера, но он ждет, и вот война закончилась – и он приехал обратно, и эта девчонка, на год младше, из единственной местной школы, блондинка, редкость, коса до попы, попа на загляденье, эта девочка, с которой были первые робкие поцелуи на берегу около нынешнего нашего второго цеха, прям напротив того места, где я жег кресты, эта девочка его не дождалась, выскочила замуж за бандита, за того, который потом стал отцом Арсением, и обиды на него нет, да и на нее нет, но вот жизнь пустилась под откос, это да, а зарплаты от контракта чеченского ему хватило на кроссовки, билет домой и бутылку водки, и даже к той бутылке ему сигарет и половинку дарницкого прибавила жалостливая продавщица, и вот он живет, долго уже, невыносимо долго, и жены у него нет до сих пор, была одна баба, работала в кафе, потом в магазине, потом он выяснил, что ебется со всеми, но ему такое не надо; а его тогдашняя, заветная, любимая, которая теперь «матушка», – у нее дети, дочка Рита, и Рита работает в «Красной Шапочке»; а он как-то решил, что надо в церковь, и надо уже, наверное, покончить с мирскими страстями, – и пошел к отцу Арсению, и тот принял его исповедь по листочку, в котором значились грехи и имена погибших пацанов, а про Петьку и его мать особенно, но там были все пацаны его, все, с каждым из которых Серёга сделал что-то не так и не то, и отец Арсений, который все прекрасно знал о Серёге и о его любви к матушке, отец Арсений отпустил, и потом сказал ему: «Брат, ты меня прости», и Серёга услышал в этом, что и Арсению стыдно и совестно, и простил его тогда, раз и навсегда, и Арсений даже женщину ему помог найти, свел со своей прихожанкой, да та умерла вскоре, через полтора года совместной жизни, а в церковь Серёга ходит теперь раз в две недели, и совестно ему, когда в пост пьет, и кается, и пьет, и кается, и пьет, и не уповает больше на жизнь земную.

Мы пили брагу как воду и потом пели, они пели, иногда и я, когда знал текст; а когда она, брага абрикосовая, закончилась и пальцы молодого перестали попадать на струны, они ушли, и каждый на прощание обнялся со мной.

И я сидел и думал, что, наверное, так и надо работать сельскому пярщику, чтобы обниматься с людьми. Чтобы все ровно. Чтобы вместе – колбасу и абрикосовую.

Жора всех развез, сказал, что позже сочтемся, что он все понимает, и молодого затащил на переднее, и на третий этаж пятиэтажки пообещал доставить.

Когда развалюха Жоры отчалила, я подумал, что надо позвонить Миле и сказать нечто важное. Я, когда пьян, вечно порываюсь говорить важное, но это только подводит, потому что и трезвый я ничего важного не скажу, а как выпью абрикосовой, то тем более. Но я подумал, что надо позвонить и сказать нечто такое: «Слушай, слушай, родная моя. Я люблю тебя, я трещал от этого по швам, я скучаю по тебе, я не могу без тебя, я вот тут живу, и вместо того, чтобы получить тебя, я получил двух куриц и арендованный дом в поселке, я получил тут незабываемый опыт, это да, это надо быть благодарным, но тебя-то тут нет. И какого черта вообще я тебя видел только день в России и пять в Италии, и мне теперь, что же, летать в Италию, если я только там тебя и вижу? Я хочу, чтоб ты тут, в поселке, в резиновых сапогах, чтоб ты утром задала корма Сирину и Гамаюну, чтоб тут сбывалась наша тихая любовь, чтоб мы тут смотрели на церковь и трубу завода за ней, я не хочу без тебя».

Я подумал, что надо позвонить Миле, и не позвонил. Потому что зачем множить пустоту.

Она позвонила сама. Сказала, что скоро июнь и мы должны сыграть долгожданную лесную свадьбу с какими-то людьми, которых она называет друзьями. Надо будет приволочь с собой палатки, спальники и гамаки, а может, и удочки. Я прослушал длинную речь, смотрел, как Гамаюн и Сирин устраиваются на насестах, не стал вступать в споры, пусть гамаки и удочки, только бы с ней и чтобы ей было весело, и ответил только одно: «Если время будет».

8. Через реку

8. Через реку

Производственная планерка – это особый жанр собраний. На порядочном производстве на таких собраниях будто бы ничего и не происходит, все спокойно общаются, обращаясь по имени-отчеству, и обсуждают поступательное движение к цели.

Русские умеют работать, производить, добиваться своего и выжимать все возможное в предложенных обстоятельствах. И бумажная отрасль – прекрасный тому пример. В СССР, а потом и в России была такая туалетная бумага – «53 метра», производили ее на итальянской линии, которая отрезала и мотала ровно такую длину, потому бумагу, не заморачиваясь, так и назвали. Линия эта работала тридцать лет. Как-то раз на завод, где она стояла, приехали итальянцы, и у них глаза на лоб полезли: оказалось, что во всем мире только в России осталась рабочая линия такого типа. Только у русских оборудование не вышло из строя. Производители попросили продать им линию для музея, но предприятие отказало: наши умельцы за эти годы доработали ее, отладили и разогнали до скорости в три раза больше проектной, так что она ехала с мощностью, почти не уступающей современным образцам. Итальянские инженеры только руками разводили – они столкнулись с русским промышленным чудом, со смекалкой Левши.

И вот рядом со мной на планерках по понедельникам сидят они, такие же левши, светлые головы, начальники цехов, голубая кровь производства – инженеры автоматизации и систем управления, внимательные технологи, ловкие закупщики сырья, достающие макулатуру порой из воздуха, складские работники, которые на моей памяти ни разу не напортачили, сидят они, прекрасные и трудолюбивые русские люди, у которых везде порядок и план, отпуск по расписанию, трудовые книжки, рыбалка и охота, секции у детей и день рождения тещи, саженцы яблонь на дачу и походы по грибы, любимая собака, пятничное пиво. Они счастливые, у них есть расписание, строгое руководство, показатели, тиски, которые и делают человека человеком.

И между ними отчего-то я, со своим непаханым полем, с выбором действий, трат, на вечном перепутье, и каждая моя задача – это цирк шапито, хаос, кабаре, панк-рок, пожар, и дышу я чаще не бумажной пылью, а дорожной, но они все равно считают меня своим, пусть и этаким свободным радикалом, но своим, а мне отрадно иметь отношение к переработке, к промышленности, пусть и не космические корабли делаем, а простую туалетную бумагу, но это же продукт, это создание чего-то из ничего, это невероятно, и шумит, разговаривает за стеной, в цехе, бумагоделательная машина, сердце завода, и я порой любуюсь ею и захожу в комнатку с мониторами и лампочками и смотрю на табло, на котором значится скорость: 2000, две тыщи метров в минуту. Чтобы слиться с заводом и его людьми хотя бы отчасти, я вытребовал себе спецовку, я ею горжусь и в цех вхожу только в ней, а они, работяги и управленцы, сначала посмеивались, а потом поняли, что я это всерьез, и перестали, и руку стали жать крепче.