Я спросила: Это уже почти край? Она улыбнулась. Почти. Я ушла, оставив ее на балконе.
Дядя Фрэнк сидел на диване в гостиной. Сидел в одиночестве, в темноте. Я никогда раньше не видела, чтобы он плакал. Он сказал мне, что Тина была старше его годами, но гораздо моложе душой.
Я удивилась. Ты женился на женщине старше себя?
Пришлось жениться, сказал он. И прежде чем я успела спросить, что это значит, он сказал, что Тина умерла быстро – она все делала быстро, – и мы согласились, что хотим умереть так же. Затяжная смерть – хуже всего, сказал дядя Фрэнк. Твой дед, отец Тины и Лотти, девять лет пролежал прикованным к постели. До болезни он был самым отчаянным сорвиголовой из всех, кого мне доводилось знать. Не признавал никаких авторитетов. А потом у него случился инсульт. Он пролежал в постели так долго, что одна его рука буквально приросла к боку.
Правда?
Да, правда. Кожа срослась намертво, и так оно и осталось. Слава Богу, твоя мама решила закончить его мучения и дать ему умереть.
Что?!
Мы отсасывали ему жидкость из легких – через зонд, все по очереди. Твоя мама, Тина, все его дети, их мужья и жены. Это был конец. Он все-таки умирал. Его легкие наполнялись водой, и ее надо было отсасывать. Ты знаешь, что это за процедура?
Не знаю. Но представляю.
Девять лет в постели, а до этого… Столько энергии в человеке, столько жизни!
Погоди. Ему показалось, что он видел бабушку?
Да. То есть нет. Ему не показалось. Он действительно ее видел! И твоя мама приняла решение. Взяла всю ответственность на себя. На нее это похоже, да? Эти девчонки Лёвены, они такие. Огонь в глазах, огонь в сердце. Она не стала отсасывать ему жидкость. Она была медсестрой, прошла курс обучения. Она знала, что надо делать. Но решила не делать. Его легкие наполнились жидкостью. Она держала его за руку и говорила, что говорят в таких случаях. Она его отпустила. Это лучшее, что она могла для него сделать. Это тяжело, Йоли (он сказал еще что-то на плаутдиче, глядя в потолок, погрузившись в воспоминания), и тем не менее.
Мой дядя был крупным мужчиной. Он сидел на мамином диване в цветочек и плакал по Тине, миниатюрной женщине с пламенным львиным сердцем, а я сидела рядом с ним, положив руку ему на колено.
Мы с мамой сели в самолет. Перед отъездом в аэропорт я поговорила с Эльфи. Вернее, говорила только я. Эльфи не произнесла ни слова. Я ей сказала, что все будет хорошо, честное слово; что она мне нужна, я ее понимаю, я ее люблю и буду очень по ней скучать; что я скоро за ней вернусь, и мы вместе поедем в Торонто, и Нора будет ужасно рада; что я все понимаю, и если ей не хочется жить, это вовсе не значит, что ей обязательно хочется умереть, просто она такая, какая есть, и хотела бы умереть так, как жила, с изяществом и достоинством, и мне нужно, чтобы она проявила терпение, чтобы поборолась еще немного, чтобы она продержалась, чтобы знала, что ее любят, что я хочу ей помочь и обязательно помогу, просто сначала мне нужно кое-что сделать, нам с мамой надо лететь в Ванкувер на похороны тети Тины, но я скоро вернусь, и мы вместе поедем в Торонто, и она какое-то время поживет у меня, даст себе передышку, и Ник уже здесь, он вернулся в Виннипег и будет ее навещать каждый день, а мне надо ехать, и я хочу быть уверена, что с ней все будет в порядке, пока я в отъезде; что я вовсе не умаляю ее страданий, что я ей сочувствую, что она в состоянии контролировать свою жизнь, что я понимаю – боль бывает не только физической, но и душевной, и ей хочется прекратить эту боль и уснуть навсегда, что для нее жизнь закончилась, но для меня-то она продолжается, все еще продолжается, и мои попытки ее спасти – тоже часть этой жизни, пусть даже мы с ней по-разному понимаем, что значит «спасти», и я сделаю все, что ей хочется, но только если не будет иного выхода, если мы не найдем другой двери, которую можно открыть или выбить, потому что если такая дверь все-таки есть, я буду биться в нее, в эту чертову дверь, пока не сломаю все кости. Ты что-нибудь съешь? Ты мне скажешь хоть слово?
Она протянула мне руки, как ребенок, проснувшийся утром и требующий объятий. Я обняла ее и разрыдалась.
На выходе из психиатрического отделения я остановилась у сестринского поста. Положила руки на стойку ладонями вверх, словно их сейчас приколотят гвоздями к пластмассовой столешнице. Пожалуйста, сказала я, не отпускайте ее. Я вас очень прошу. Две медсестры в голубой форме, с волосами, собранными в хвосты, оторвались от компьютеров и обернулись ко мне. Я повторила: Пожалуйста, никуда ее не отпускайте.
Прошу прощения, сказала одна из медсестер. Кого не отпускать?
Мою сестру. Эльфриду фон Ризен.
А ее разве выписывают?
Нет, ее не выписывают, сказала я. Я просто прошу, чтобы вы ей не верили, если она скажет, что с ней все в порядке, потому что она умеет быть убедительной, и вы решите: ну, ладно, зачем держать человека в больнице, если с ним все в порядке, освободим место в палате. И поэтому я вас прошу: никуда ее не отпускайте. Пожалуйста.
Простите, а вы ей кто?
Я ее сестра!
Да, точно. Вы говорили. Медсестра принялась изучать медицинскую карту. Ее напарница сосредоточенно таращилась в свой монитор. Ее разве выписывают? – снова спросила первая медсестра. Ее врач говорил, что ее скоро выпишут?
Нет. Теперь я вцепилась в край стойки, как тот парень, висящий над пропастью в «Избавлении». Нет, он ничего такого не говорил. Я просто хочу получить гарантии. Я беспокоюсь, что вы отпустите ее домой, потому что она попросит ее отпустить и при этом покажется вполне нормальной, вполне здравомыслящей.
Насчет выписки решает врач.
Да, сказала я, но дело в том, что ей хочется умереть, и, если ее отпустят, я боюсь, она покончит с собой, даже если очень убедительно скажет вам, что у нее нет желания покончить с собой. Я чувствовала, как колотится мое сердце. Кажется, я начала заговариваться. Я что-то мямлила, глядя себе под ноги, и медсестры не разбирали ни слова, так что им приходилось напрягать слух, чтобы расслышать, что я говорю.
Прошу прощения, перебила меня первая медсестра, но только врач будет решать, готова она к выписке или нет.
Из-за угла коридора вышла Дженис, наши взгляды пересеклись, и я воскликнула: Дженис! Дженис! Я тут прошу, чтобы Эльфи не отпускали, пока меня не будет в городе. Я скоро вернусь и заберу ее к себе в Торонто на пару недель или месяцев, и я прошу, чтобы…
Я закашлялась и не могла говорить. Дженис держала в руках гитару. Она положила ее на стойку сестринского поста, подошла ко мне и накрыла ладонью мою руку. Посмотрела мне прямо в глаза.
Не волнуйтесь, сказала она. При ее нынешнем состоянии и с учетом всего, что с ней было прежде, ее выпишут еще очень нескоро. И уж точно не выпишут без четкого плана дальнейших действий. Пока еще непонятно, что это будет: долгосрочное лечение в стационаре или постоянные амбулаторные визиты к психиатру, – но мы не отпустим ее домой, пока врач не решит, как именно обеспечить ее последующее наблюдение.
Хорошо, сказала я. Хорошо. Я прикоснулась к гитаре, к ее гладкому золотистому корпусу.
Йоли, сказала Дженис, мне кажется, это отличная мысль: свозить Эльфи в Торонто. Я поблагодарила ее, она отпустила мою руку, и у меня больше не было ощущения, что я сейчас сорвусь в пропасть.
В самолете я задремала и проснулась уже высоко в голубом небе, над мягкими белыми облаками. Мама спала, положив голову мне на плечо. Моя сумка открылась, все ее содержимое высыпалось мне на колени. Я потрогала свой лоб, мокрый от пота. Из меня выходила вся жидкость – пот, кровь и слезы, как на большой распродаже, когда надо срочно избавиться от всего прежнего ассортимента, даже весь хлам в моей сумке вывалился наружу, словно у меня было столько всего –
Да, мам, я согласна. Но до какой степени смелой?
Ну… по крайней мере, такой же смелой, как Александр Солженицын.
Слушай, мам…
Да, Йоланди. Она улыбнулась и наклонилась поближе ко мне, чтобы лучше слышать.
Мне кажется, было бы здорово, если бы Эльфи приехала ко мне в гости в Торонто. Когда ее выпишут из больницы.