Ганс вздыхает. Ему хорошо знакомы подобные дискуссии, он уже не раз использовал эти аргументы в разговоре с Гизелой, однако та стоит на своем:
– Я, конечно, уважаю твою позицию, но фонд «Зимняя помощь» надо поддержать. Мы в долгу перед нашими бедными солдатами, которые сейчас голодают и мерзнут. Разве они виноваты в том, что их отправили в Россию? Что они могут поделать?
– Они много чего могут поделать! – возражает Ганс и пытается убедить Гизелу в ответственности каждого отдельно взятого человека, на что Гизела только и знает, что твердить:
– Но как же наши бедные солдаты!
Вот только Гизела – это Гизела, а профессор Хубер – один из величайших умов Германии, и сейчас Алекс своим недипломатичным упрямством мешает их общей борьбе.
– Я такое печатать не буду.
Одна фраза! Одна-единственная неудачная фраза посреди множества блестящих, Ганс практически видит восстание, такое же громкое, как во время речи гауляйтера, – нет, гораздо громче, а теперь ему говорят, что все разрушит одна-единственная фраза.
Вилли в отчаянии предлагает другой вариант:
– Если немного смягчить формулировку…
– Здесь нечего смягчать, – возражает Алекс, – вы не хуже меня знаете, в каких преступлениях виновен ваш доблестный вермахт! И к тому же любая, даже небольшая, поддержка армии – это продление войны!
– Ну и не печатайте! – повторяет профессор Хубер, на этот раз гораздо громче. – Но я запрещаю вносить какие-либо изменения в мой текст! Тогда забудем об этом, просто забудем!
Он вскакивает на ноги, и Ганс лестью пытается удержать его от ухода:
– Профессор, в остальном ваш текст просто прекрасен!
Профессор Хубер возвращается на место – уже хоть что-то! – но продолжает настаивать на своем:
– Надо подумать о немцах, которые сейчас на фронте!..
– А о русских? – возмущенно спрашивает Алекс. – О поляках? Евреях? А вы, вы были на фронте? Видели преступления нашего вермахта? Быть может, вы и на войне были?
Последнее предложение Алекс практически выкрикивает, после чего в помещении повисает тишина, похожая на непроницаемый туман. Одно-единственное предложение, несколько провокационных слов – и все потеряно.
– Господин профессор, Алекс совсем не то имел в виду…
Ганс нарушает тишину сбивчивыми извинениями, к нему присоединяется Вилли, но пути назад нет: Алекс ударил профессора Хубера по самому больному месту – тот возмущенно восклицает, что «не обязан выслушивать подобное от такого, как он!», и кивком указывает на Алекса, не уточняя, кого подразумевает под «таким» – студента, русского или коммуниста. Потом он, прихрамывая, выходит из квартиры, с шумом волоча больную ногу по деревянным половицам.
– Обязательно было так говорить? – раздраженно спрашивает Ганс после ухода профессора Хубера.
Алекс не отвечает и только перекатывает пустую трубку из одного уголка рта в другой. Лицо его ничего не выражает, что ему несвойственно. Ни сожаления, ни триумфа… От гневного румянца не осталось ни следа… Алекс ведет себя так, словно не он сейчас выступил с пламенной речью против вермахта, словно он простой наблюдатель. Ганс нервно откашливается, но больше ничего не говорит. Он думает о том, как быть. Дальше так продолжаться не может. Вилли берет со стола черновик листовки, который профессор Хубер оставил по ошибке – или, быть может, в надежде, что студенты одумаются и вернутся к тем взглядам, которые сам он считает правильными.
Вилли торопливо просматривает черновик и качает головой.
– Алекс прав, – вздыхает он, – мы действительно не можем это напечатать.
– Фразу о вермахте, мы, конечно, вычеркнем, – отвечает Ганс, – быть может, эта листовка вообще будет последней. Быть может, она пробудит сердца людей…
В эту секунду Ганс снова вспоминает о черновике Кристеля, который лежит в кармане пиджака и который он забыл отдать профессору Хуберу. Что ж, пожалуй, это к лучшему.
– Значит, последняя листовка будет иметь решающее значение, – бормочет Алекс, а потом внезапно оживает и даже улыбается: – Я же обещал это Лило!
С этими словами он встает и приносит из комнаты Софи пишущую машинку.
Сегодняшней ночью все становится почти как прежде: Алекс насвистывает русские песни, Ганс – немецкие, в промежутках между Вилли напевает хоралы, в это многоголосие гармонично вливаются стук пишущей машинки и жужжание гектографа. Сейчас, в шумной суете, они втроем твердо верят в свое дело, верят в мир и свободу, верят в будущее. Им кажется, словно так будет продолжаться всегда.
17 февраля 1943 года
17 февраля 1943 года
Но когда сердца людей отказываются пробуждаться, когда мы ночами печатаем и рассылаем листовки, а слова больше не находят своего адресата, когда мы шлем листовки по собственным адресам, а те не доходят, когда мы оставляем их ночью на улицах, а до рассвета они исчезают, а когда не исчезают, то люди просто переступают через них, потому что не хотят видеть то, что им запрещают видеть, и не видят того, что не хотят видеть; когда мы пишем на стенах, а люди проходят мимо, глядя в другую сторону, когда мы неделями не спим, а Германия никак не просыпается; когда университет пребывает в полудреме, а студенты и студентки, сокурсники и сокурсницы ходят на лекции словно сомнамбулы, словно до них не дошло наше воззвание – нет, не только «Белой розы», воззвание немцев ко всем немцам, словно они не знают, что многие думают так же, как они, – очень многие! – когда, возможно, они действительно не знают, ничего не видели, ничего не хотели видеть; и когда мы смотрим на тебя и знаем, что ты снова думаешь только о Нелли, о Вале, о своей маме, своей матушке России, когда мы знаем, что Лило могла сделать тебе поддельное удостоверение личности, все-таки она художница, она бы не хотела, но все равно пошла бы на это ради тебя; когда мы знаем, что ты сейчас думаешь о свободе; когда мы говорим «свобода и честь» и подразумеваем совершенно иное, нежели Гитлер, а ты – что-то совершенно иное, нежели мы; когда мы снова вместе сидим до утра и обсуждаем наш следующий шаг, и нам, по сути, больше нечего сказать друг другу, потому что нет никакого «следующего шага», потому что без восстания нет будущего, потому что мы по-прежнему верим в восстание, а ты больше не веришь; когда наш последний рывок, последняя листовка не имеет решающего значения, не пробуждает сердца людей, не склоняет чашу весов в нашу пользу; когда мы не хотим в это верить, а ты веришь; когда Вилли уже ушел домой, а ты нет, потому что наша квартира – твой дом, потому что Россия – твой дом, потому что у тебя нет дома; когда нам больше нечего сказать друг другу и мы не можем вынести молчания, когда мы вспоминаем лето, «Мы должны что-то сделать!», и мы действительно что-то сделали, но этого оказалось недостаточно – что бы мы ни сделали, этого оказалось бы недостаточно, и когда Софи наконец находит в себе силы сказать:
– Так больше не может продолжаться. Мы должны отнести листовки в университет. Да, средь бела дня. Мы положим листовки прямо перед аудиториями, и никто не сможет пройти мимо, не сможет перешагнуть через них. Тогда что-то сдвинется с места. В ту или иную сторону. Но так больше продолжаться не может!
И когда ты знаешь, что она права… то что тогда?
Алекс медленно встает из-за стола.
– Мне нужно подумать, – шепотом говорит он, не глядя ни на Ганса, ни на Софи. – Я русский, и потому на меня с самого начала падут подозрения…
– Понимаю, – отвечает Ганс.
– Я не говорю «нет».
– Знаю.
Алекс берет пальто со спинки стула и неуклюже, неторопливо надевает, словно пытаясь выиграть время. Однако Софи права, пора действовать, так или иначе что-то должно сдвинуться с места.
– Ты куда? – спрашивает Софи.
Алекс ненадолго задумывается, а потом отвечает:
– К родителям. Последние несколько недель они меня почти не видели.
Ганс кивает:
– Не забудь шапку.
Он провожает Алекса до двери и невольно вспоминает их первую встречу, вспоминает стоявшего рядом с ним юношу, который сбежал из строя.
– Я пошел, – говорит Алекс, – берегите себя.
– Хорошо, – отвечает Ганс, – и ты береги себя.
Алекс улыбается:
–
А потом он уходит в темноту, Ганс забыл спросить, когда он вернется, будет ли завтра ждать их здесь, в квартире – а впрочем, ничего страшного, что забыл. Ведь у Алекса есть ключ.
Когда Ганс возвращается к себе комнату, Софи уже лежит в кровати, и ноги у нее совсем не холодные. Той ночью Ганс спит так крепко, как не спал уже давно.
Послесловие
Послесловие
В своей книге «Дезинтегрируйтесь!» [5] Макс Чоллек приводит результаты исследования 2018 года, в котором интервьюеры обзвонили тысячу случайно выбранных респондентов на территории Германии, спрашивая о том, кем были их родственники во время Второй мировой войны. Бóльшая доля респондентов (69 %) заявили, что их предки не были нацистами. Даже если предположить, что предки некоторых опрошенных – мигранты, очевидно, что эти заявления не соответствуют исторической реальности.
Другое исследование [6], посвященное национал-социализму и Холокосту в семейной памяти, показывает, что истории, которые очевидцы передавали своим детям, а те, в свою очередь, своим, часто – слишком часто – связаны с актами сопротивления. Безусловно, куда приятнее знать о героических поступках своих родителей, (пра)дедушек и (пра)бабушек, чем об их преступлениях. Сопротивление национал-социализму – удобная тема для разговора?