Светлый фон

Кстати, он тоже был причастен к теме неузнавания, в какой-то момент так Вику захватившей, что она решила написать об этом повесть.

Уехав из России в Англию, он получил известность как переводчик одного английского поэта из русских эмигрантов. Забавно, но при первом знакомстве, когда он спросил ее имя, Вика даже немного смутилась – имя было довольно простое, не Сильвия и не Илона. Она тогда не знала, что Викой (причем, как и у нее, в этой усеченной форме) звали вдову поэта, на которую сотрудник Музея поэзии возлагал самые пламенные надежды. И та действительно его вытащила в Англию. Но когда через много лет Вика, каким-то чудом отыскав его адрес, написала ему письмо (зачем, она и сама не знала, в Англию она уж точно не собиралась), он в ответном письме поинтересовался, кто она такая и откуда его знает. Ее имя ему ничего не говорит. Какая-то преждевременная атрофия памяти, вызванная не то перегрузками в чужой стране, не то желанием начать с нуля, не то жгучей ненавистью к российскому прошлому.

Вот так и она, Вика, оказавшись через много лет в Музее поэзии, с удивлением смотрела на молодую женщину, которая со странным ожесточением, почти с истерической экзальтацией пыталась ей доказать, что они знакомы.

– Я Наташа, Наташа! – твердила она чуть ли не в исступлении.

А Вика с не меньшим исступлением и экзальтацией, говорила, что ее не знает. Возможно, та спутала ее с сестрой. Потом она изумлялась, почему не прозвучала первая, еврейская фамилия ее когдатошней знакомой. Возможно, Вика вспомнила бы ее по этой фамилии. Или все равно бы не вспомнила? (Во всем этом был какой-то совершенно безумный, иррациональный элемент!) Но фамилия, вероятно, была «табуирована» и прочно забыта самой ее носительницей. А у Вики не возникло и проблеска воспоминаний об их былом знакомстве. От чего она-то убегала? От неприятных воспоминаний о почти навязанном общении? От какой-то не слишком удачной полосы собственной жизни? Так или иначе, сам факт знакомства был ею тогда отвергнут, хотя потом она удивлялась избирательности своей памяти. И не только удивлялась, но и очень стыдилась, что так некрасиво получилось, и даже чувствовала к Нате неожиданный прилив теплых чувств, почти отсутствующих во времена их общения.

«Кто вы такая? Напомните мне, пожалуйста», – писал бывший сотрудник Музея поэзии, некогда прошедший по залам вслед за ней и ее группой. Сам он ненавидел проводить экскурсии, и не из-за этого ли печального обстоятельства всё хоть как-то связанное с экскурсиями начисто стерлось из его памяти?

Глава 3. Незабудка

Глава 3. Незабудка

Сергей Сергеевич заканчивал холст. Обычно он писал пейзажи и натюрморты, на которых порой появлялись человеческие фигуры или смутные отражения лиц в воде или зеркалах. Долгие годы он считал, что до полноценного портретного изображения еще не дорос. Это было какой-то почти религиозной идеей, своеобразной аскезой. В отношении человеческого лица он был последователем Петрова-Водкина, считавшего лицо, человеческую голову основополагающей частью большого мира. Но тот был гением и мог себе позволить писать человеческие лица, всегда у него соотносимые с иконными ликами.

У Скворцова был иной путь в живописи и иные озарения. Не планетарная сущность Земли, а скромный образ незабудки подвиг его к живописанию. Но и в самой незабудке, и в других малых частностях мира, – он искал таинственные приметы женского лица, отблески души.

И вот наконец он написал женский портрет! Героиня взволнованно зажала в руке карнавальную маску. Скворцов восхищался Брюлловым, как и метафизический учитель Сергея Сергеевича Петров-Водкин, написавший по модели Великого Карла скандальный «Сон», вызвавший неудовольствие в самых разных кругах российского общества. Главным совпадением были спящие обнаженные юноши с автопортретными, молодыми и одухотворенными лицами самих художников. Но Брюллов в картине с любовью прощался, показав в похотливом Фавне и не менее похотливой Диане ее отвратительный оскал, а Петров-Водкин грезил о двух девушках, уже умершей и живой, ставших главными любовными героинями всей его жизни. Брюллов и Петров-Водкин играли с наготой человеческих тел, то поэтичной и восхитительной, то отталкивающей, то овеянной любовным воспоминанием…

Скворцова волновало иное – лицо и его подмена.

Поэтому он «поиграл» с другой картиной Брюллова, в которой его возлюбленная, эксцентричная и решительная графиня Самойлова, уходя с бала, срывает с лица ненавистную маску. В сущности, так Юлия Самойлова и прожила свою безалаберную, трагическую и независимую жизнь, представ перед миром и людьми без маски. Так прожил жизнь и сам Карл Брюллов, бездомный и неприкаянный, не имевший ни семьи, ни детей, ни собственности, да и с отечеством были проблемы. Умер он в Италии, ставшей второй родиной. Оба оказались изгоями в своей стране.

Изгоем ощущал себя и Скворцов. Он словно бы случайно был занесен судьбой в мир постсоветского тотального обмана и подмен. Власти, возможно, и не подозревали, что требование носить маски во время эпидемии страшного вируса имеет и некоторый символический подтекст. Наш художник думал, что тут таится жгучее желание чиновников, чтобы все люди вокруг продемонстрировали свою готовность поступиться лицом, надеть маску, перестать быть собой, скрыться в обезличенную тень. Из Незабудки превратиться в Забудку.

Героиня его портрета – какая-то странная женщина в темном, почти траурном платье, стоящая на углу Чистопрудного бульвара, сдергивает с растерянного лица карнавальную маску с разноцветными блестками, совсем не такую, какую предписано было носить. А по бульвару прохаживаются и выглядывают сквозь решетки персонажи в масках ослов, коров, лис и прочей живности. Медицинская белая маска мелькает лишь у одного, производя довольно зловещее впечатление.

В лице женщины Скворцов выделил живой, растерянно-вопрошающий взгляд голубых глаз, который сохранился в его памяти от проходившей мимо незнакомки. Ее волосы были скрыты воздушным шарфом, но один светлый завиток упрямо спускался на лоб. Образ получился трагический и легкий, серьезный и легкомысленный. Краски удивляли контрастом черных пятен платья и маски со светлым, улетающим вверх шарфом и сияющей дымкой бульвара. Платье казалось слишком строгим, а маска – чересчур легкомысленной. Сияние Чистопрудного бульвара оттеняло зловещие морды, выглядывающие из-под его решеток. А лицо незнакомки удивляло странным сочетанием растерянности и страстной решимости…

…В этот день со Скворцовым связался по скайпу один из приближенных премьер-секретаря Новой академии живописи. Эта самозванная академия возникла несколько лет назад и существовала за счет средств какого-то анонимного олигарха, которому чем-то не нравилась академия старая. И надо сказать, что Новая академия эту старую Академию художеств, давно издыхающую и погрязшую в коррупции и разборках, весьма существенно потеснила. Во всяком случае, при слове «академия» вспоминалось именно это, самозванное, но весьма крутое, с бешеной энергией и большими амбициями, учреждение.

Прихотливо-восточное имя премьер-секретаря Новой академии Сергей Сергеевич так и не сумел запомнить и называл его про себя Сарданапалом Тунгусовичем. Имя приближенного было попроще, но и оно удивляло какой-то несуразностью, почти символической. Его звали Златом Букашкиным. Разговаривая со Скворцовым на предмет возможной статьи о его «творчестве» (Букашкин не стыдился произносить столь громкое слово, которого Скворцов избегал), он углядел в углу мастерской только что написанный портрет.

– Что это? – спросил Букашкин, доставая из футляра очки и поспешно их надевая.

– Это Незабудка, – ответил Скворцов не без гордости.

Все же он сумел воплотить чувства, которые накопились за эти нескончаемо-тягучие железобетонные дни всеобщего ужаса и повиновения даже самым абсурдным распоряжениям властей.

– Как жаль, что я не могу на нее взглянуть в вашей мастерской! – взволнованным голосом (Скворцов распознал в нем фальшь) проговорил Букашкин.

– А я не уверен, что показал бы ее вам, – ответствовал Скворцов.

Приближенный Сарданапала чем-то его раздражал, словно нес в себе флюиды этой малосимпатичной личности. К тому же у него был высокий, с истерическими взвизгиваниями, голос и карликовый рост. А рот он постоянно кривил не то в доброжелательной улыбке, не то в издевательской ухмылке. Всю жизнь он вращался среди академических властей. И что ему был Скворцов, не занимавший в этих кругах ровно никакого места, никому не известный и не имеющий солидного счета в зарубежном банке?!

Букашкин хихикнул, сводя намеренную грубость Скворцова к забавной шутке.

– Мне припомнился один знаменитый холст, – мяукающим голосом проговорил Букашкин и сложил рот в сладчайшую улыбку.

– Что такое? – насторожился Скворцов.

– О, всего-навсего «Рождение Венеры» Боттичелли: такое же отчаянное лицо и локоны развились.

Несмотря на весь свой скептицизм по отношению к Букашкину и всей этой академической братии, Скворцов, одинокий и истосковавшийся по заинтересованному зрителю, был польщен таким сравнением, и ему даже показалось, что этот авгур небезнадежен и кое-что в живописи понимает. На волне более приветливых чувств он рассказал ему забавную историю о собственном дяде – художнике, который в ранней юности брал уроки у Петрова-Водкина. Тот при первой встрече попросил его что-нибудь нарисовать. Молодой веселый дядя нарисовал акварелью свое отражение в самоваре. Получилось смешно и даже несколько таинственно. Петрову-Водкину очень понравилось, и дядя был зачислен к нему в ученики, несмотря на то, что академический класс был уже набран.