(…) как только чумазый полез туда, куда его раньше не пускали — в высший свет, в науку, в литературу, в земство, в суд, то, заметьте, за высшие человеческие правила вступилась сама природа и первая объявила войну этой орде. В самом деле, как только чумазый полез не в свои сани, то стал киснуть, чахнуть, сходить с ума, и вырождаться, и нигде не встретите столько неврастеников, психических калек, чахоточных и всяких заморышей, как среди этих голубчиков. (398)
Причина и следствия связаны с модными теориями о дегенерации, автором которых хоть и был немецкий врач-еврей Макс Нордау, но которые на Российской политической почве рубежа веков использовались так же и как аргументы против еврейства. В самом деле, не без оснований, потому что сами евреи, включая Нордау, выступая против геттоизации еврейства, выражали мысль о физическом вырождении европейского еврейства из-за нездоровой атмосферы среды традиционных еврейских общин. Нервность, возбудимость, физическая слабость — все эти симптомы сами врачи-евреи с готовностью прилагали к своим соплеменникам. Чехов, знакомый с работой Нордау «О Вырождении», подаривший копию этой книги в городскую библиотеку своего родного города Таганрога, безусловно, был знаком не только с общими аргументами Нордау, но и с тем, как евреи стали жертвами аргументов, выработанных просветителями евреями. Его высказывание Евдокии Эфрос о том, что он в грош не ставит еврейскую молодежь, вполне может содержать намек на то, что евреями в их стремлении к эмансипации руководит самоненависть. Это, однако, не значит, что сам Чехов, создавая свои образы евреев, не использовал эти стереотипы еврейских болезней, выдвигаемые современной ему медицинской наукой. В рассказе «Тина» Сусанна нервна и истерична, в «Степи» Соломон Моисеевич эксцентричен и заражен самоненавистью, герой-крещенный еврей в «Перикати-поле» (1887) умирает от чахотки, как и Сара в пьесе «Иванов» (1887), которая тоже умирает от чахотки, и где Иванов рассуждает о
Такова многоплановость чеховских текстов, и было бы наивно полагать, что сам Чехов, страдающий чахоткой уже в 1880-е года, когда он создавал свои первые образы евреев, с одной стороны не интересовался вопросом наследственности этой болезни, и с другой не идентифицировался со своими чахоточными героями-евреями[380]. Сила идентификации и сила отвержения здесь создают динамику, психологически мотивированную страхом смерти и жаждой выживания, надеждой на то, что судьба, или природа, сделает исключение в его личном случае, и не уготовит ему скорый конец. Таковы импульсы, которыми наполнена в чеховском случае модель «Я — расовый Другой или Чужой», которая всегда построена на парадоксе отвержения и присвоения, (само)ненависти и зависти[381]. Что касается социальной солидарности с