Тщетно она пыталась уговорить себя. Не прошло и часа, как и ей, и Вронскому, и метели за окнами поезда все стало ясно: словно что-то толкнуло ее выйти из вагона на остановке «подышать»: Вронский был тут как тут. «Не раз говорила она себе эти последние дни и сейчас только, что Вронский для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновение встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости. Ей не нужно было спрашивать, зачем он тут. Она знала это так же верно, как если б он сказал ей, что он тут для того, чтобы быть там, где она.
– Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете? – сказала она, опустив руку, которою взялась было за столбик. И неудержимая радость и оживление сияли на ее лице.
– Зачем я еду? – повторил он, глядя ей прямо в глаза. – Вы знаете, я еду для того, чтобы быть там, где вы, – сказал он, – я не могу иначе…
Весь ужас метели показался ей еще более прекрасен теперь. Он сказал то самое, чего желала ее душа, но чего она боялась рассудком. Она ничего не отвечала, и на лице ее он видел борьбу.
– Простите меня, если вам неприятно то, что я сказал, – заговорил он покорно. Он говорил учтиво, почтительно, но так твердо и упорно, что она долго не могла ничего ответить.
– Это дурно, что вы говорите, и я прошу вас, если вы хороший человек, забудьте, что вы сказали, как и я забуду, – сказала она наконец.
– Ни одного слова вашего, ни одного движения вашего я не забуду никогда и не могу…
– Довольно, довольно! – вскрикнула она, тщетно стараясь придать строгое выражение своему лицу, в которое он жадно всматривался»[632].
Как на бале во время мазурки, так и на полустанке по дороге из Москвы в Петербург ее оживленное сияющее лицо, ее радостное волнение, неудержимый блеск глаз сказали Вронскому намного больше, чем ее «правильные» слова. Он безошибочно чувствовал, что она, как и он, «немножко виновата», и знал, чего добивается, и был уверен, что добьется. Они оба ожидали счастья, и в этом ожидании поначалу «не было ничего неприятного и мрачного; напротив, было что-то радостное, жгучее и возбуждающее… Не вспоминая ни своих, ни его слов, она чувством поняла, что этот минутный разговор страшно сблизил их; и она была испугана и счастлива этим»[633].
Дома, в Петербурге, она, в искреннем стремлении обрести всегдашнюю твердость и безупречность, еще раз попробовала проанализировать, что же с ней случилось в Москве. «Вронский сказал глупость, которой легко положить конец, и я ответила так, как нужно было. Говорить об этом мужу не надо и нельзя. Говорить об этом – значит придавать важность тому, что ее не имеет»[634].