Светлый фон

Время от времени, встречаясь с Паулем Зайденштиккером, я передавал ей приветы. А недавно он показал мне ее фотографию.

— Как, — закричал я, — это та самая худышка?

Одну только осень да еще зиму я не видел Зигрид, но за это время она заметно повзрослела. Я бы ее при встрече ни за что не узнал. Ребята все чаще стали ухаживать за ней. Скромная манера держаться, естественность, легко объяснимая уже известными нам причинами, привлекали многих. К тому же она была красива. Парнишка из параллельного класса, сын не то врача, не то директора или еще какой-то важной персоны, как говорил Пауль, каждый день привозил ее домой на мотороллере. Соседи себе все глаза проглядели, простаивая за дверьми, выходившими в темный коридор, и глядя в замочную скважину: они подсчитывали, сколько раз гаснет двухминутный свет, пока молодые люди прощаются друг с другом. И отцу забот прибавилось. От меня Пауль их не скрывал, я же пытался его утешить:

— Все птенцы когда-нибудь улетают из гнезда. Тебе этого не изменить.

Теперь парень каждое воскресенье приезжал за Зигрид. Звонил, преподносил матери цветы — знает, что положено, — и всегда просил разрешения прокатиться с девушкой за город. Уже зацвела вишня, в небо парили первые ласточки. Казалось, Зигрид хочет наверстать в эти дни все, что было упущено прошлым летом. За несколько часов до его приезда она уже дрожала от волнения, причесывалась, прихорашивалась, на заработанные деньги вместо купальника купила нейлоновую куртку, хорошо защищавшую от ветра, и вообще вела себя так, будто ее только что выпустили из клетки. Наблюдая за дочерью, Пауль думал. Старался доискаться причины столь внезапной перемены в дочери.

— Ох, не знаю, — ворчал он, — ох, не знаю, лишь бы все это хорошо кончилось.

Я пожимал плечами. Наверно, мы, старики, всегда теряемся, когда наши дети впервые влюбляются. В конце концов, нам ведь не остается ничего, кроме надежды.

Вот примерно все, что я знал о Зигрид. И, проскользнув в спальню, тихо, чтобы не разбудить Герту, залезая под одеяло, я подумал, что следовало бы рассказать комиссару о друге Зигрид, лучшем математике параллельного класса, которого она всегда называла «Мой логарифм». Может быть, паренек сумел бы нам помочь? Но я не мог вспомнить его имени. А скорей всего, я его никогда не слышал. Память у меня хорошая. Да и наверняка Пауль сам давно уже снесся с ним. Но мысли об этом происшествии не покидали меня, и тут началось то, чего я боялся. Я ворочался с боку на бок. И хотя за день смертельно устал, сон не шел ко мне.

Я лежал. Прислушивался к бою часов. И все думал о Конце. Зигрид и Конц. До его прихода нас критиковали на окружкоме партии, критиковали весь секретариат и бургомистра, всех вместе и каждого в отдельности. Драили что было сил. Но я человек не больно-то чувствительный — закаленный, и все тут. Наверно, меня закалили в сорок пятом. Когда я вернулся домой — рваный, грязный и тощий, как обглоданная кость, — я увидел, что нацисты — виновники войны по-прежнему занимают тепленькие местечки. И поскольку никто их не гнал, я это сделал. Несмотря на бабью истерику. Я велел арестовать преступников. Я понимал историческую необходимость того часа, не знал, правда, справимся ли мы, достанет ли у нас силы, но не колебался. Теперь или никогда. И никакой пощады. Сколько стоит мир, великие исторические преобразования всегда совершаются за несколько дней. Завтра может быть уже поздно. Итак, я это сделал. Возможно, я человек несколько сентиментальный — в молодости даже стихи писал, — но тряпкой никогда не был.